
Онлайн книга «72 метра. Книга прозы»
![]() Витя был гений. И, как всякий натуральный гений, он мыслил вслух. Это был фейерверк. Это был какой-то ослепительный кошмар. Он все время говорил. Он звенел, как мелочь в оцинкованном ведре, и мы легко тонули в обилии свободных радикалов. Витя мог все. С помощью индикаторных трубок на что угодно. Я помню только индикаторные трубки на окись углерода и озон, на аммиак и ацетон, на углеводы и раннюю идиотию — трубку следовало вложить в рот раннему идиоту и через какое-то время вынуть с уже готовым анализом. Трубок было до чертовой пропасти. Кроме того, Витя мог заразить весь воздух, всю воду, всю землю и еще три метра под землей трудноразличимыми ядами. Во времена Клеопатры он наслал бы мор на легионы Антония. Во времена династии Цин — отравил бы всех монголов. Сама мама Медичи плакала бы и просила бы его дать ей яда для ее сына Карла. Витю надо было только зарядить на идею, и дальше он уже мчался вперед самостоятельно, с невообразимой скоростью изобретая трубки, приборы, способы, методы. Он все варил голыми руками. После него можно было годами биться над воспроизведением его методик, и на выходе получалась бы только желтая глина, а у него получались рубины, сапфиры, топазы, потому что он все делал по схеме: один пишем — два в уме. Он приходил в неистовство, если его не понимали, а поскольку его не понимали сразу, то в неистовство он приходил тут же. Он спрашивал и сам себе отвечал, повышал на себя голос и выстраивал логические цепи, он не верил и домогался, готовил ловушки и сам в них попадал. Говорить с ним мог только Бегемот. Без Бегемота непременно терялась нить разговора. Витя сварил нам много бирюзы. «Ах эти немыслимые потуги, напряжения, колотье в груди. Все ли усилия наши возвратятся К нам голубками, перышками легкими, майскими ситцами?» — сказал бы настоящий поэт, холера его побери. И не только холера. Пусть у него загноятся глаза, тело покроется струпьями и чумными бубонами. Бирюза… Мы продавали ее на всех углах. Мы ходили с ней по городу, и эти драгоценные ядрышки екали у нас в карманах, как каменные яйца или как селезенка у водовозных лошадей. Мы входили в офисы, расположенные в техникумах и хлебопекарнях. Мы входили через мужской туалет и попадали в двери, и, как пещера Аладдина, взорам нашим открывалась шикарная жизнь: там на кожаных диванах продавали за рубеж нефть, газ, лес и ввозили в страну йогурт. Они хотели возить только йогурт. Они не хотели бирюзы. А мы им всовывали, втюхивали, втирали в очки технологию производства бирюзы и индикаторные трубки на раннюю идиотию, а они делали большие глаза, они вообще не понимали, откуда мы взялись, они делали руками движение «чур меня, чур», будто отгоняли кого-либо или стирали в памяти. Они не понимали ни черта, потому что в голове у них — как и у всех торгующих газом и нефтью — был только вентиль: открыли — потекло. Мы даже Ежкину предложили бирюзу С Ежкиным мы еще с лейтенантов служили среди сугробов. А теперь он продавал заношенное белье на вес и существовал среди кислых запахов. — Еж-ки-н, скотина ты эдакая, — говорил я ему ласково, — почему ты не хочешь купить у нас бирюзу? А Ежкин смотрел на нас пристально и медленно соображал, потому что в прошлом он к тому же был охотник и быстро и опрометчиво он только стрелял и бегал, а думал и говорил он медленно. Помню Ежкина еще в младенчестве, когда он впервые надел лыжи и взял в руки охотничье ружье как инструмент убийства (дробь в обоих стволах). И вот Ежкин идет по хрустальному, заснеженному лесу — вокруг застывшая несравненная красота — и доходит до глубокого оврага, а на той стороне в кустах что-то возится. Он взял и стрельнул в эти кусты (дробь в обоих стволах), а оттуда вылетела кабаниха, мать вепря, мотая головой. Она была размерами с шерстистого носорога. Она как увидела Ежкина на той стороне оврага, так прямо без подготовки прыгнула к нему в объятия, распластавшись над пропастью. И Ежкин от испуга вместе с лыжами взмыл в воздух и, стремительно собирая по дороге в рот иголки, оказался на самой верхушке гигантской ели. Кабаниха вырыла под елкой глубокий и убедительный окоп. Иногда она вскидывала морду к звездам и смотрела — не свалится ли к ней в этот уютный окопчик маленький вкусненький Ежкин? Она продержала его на дереве всю ночь. Дерево гнулось и скрипело. Ежкин висел, раскачиваясь на самой верхушке, черный, как спелый банан, и пел что-то народное, чтоб согреться. Следует заметить, что Ежкин у нас потомственный охотник на кабана. Еще его папа, тоже, кстати, Ежкин, не говоря уже о дедушке, охотился на этого чуткого зверя. Как-то они — его папа с другом — оказались с дипломатической миссией в Германии, и там их пригласили на кабана. Выпили они по полведра каждый, и их посадили в разные люльки над тропой. Одного посадили в начале тропы, другого — в конце. И друг папы Ежкина от пьянства дико пал — вывалился из люльки прямо на тропу, по которой уже пошел зверь. И на четвереньках — встать он таки не смог — он полз, подгоняемый кабанами, и кричал: — Я не кабан! Я не кабан! Кричал он, видимо, папе Ежкина, к которому и направлялось все стадо. Столь глубинное потрясение — а он орал «я не кабан» даже в машине — не прошло для него бесследно. Уволившись в запас, он сделался яростным защитником всего живого. Пока я вам все это рассказывал, Ежкин думал о бирюзе. Думал, думал, искажая свою внешность, а потом он мне сказал решительно, что, мол, бросай, Саня, свою бирюзу, чугун с ней, и переходи к нам. У нас так хорошо. Мы продаем вещи людям, то есть помогаем им выжить в это непростое время. И я смотрел на Ежкина, на его раскрасневшееся от благородства лицо, и жалость пронзала мне печень. Мне вдруг захотелось взять его на руки, и обнять, и сказать ему ласково: «Ежкин, скотина ты этакая!!!» — а потом, так же внезапно, так же вдруг, видимо, из-за разлитой в воздухе лежалой кислятины, мне захотелось немедленно набедокурить у них в углу на диване влажной кучей, причитая при этом скрипуче: «У Ежкина родились дети, и странно, но все они были Ежкиными, и у этих детей тоже родились дети— Ежкины до бесконечности…» |