
Онлайн книга «Моя другая жизнь»
— Никогда не бывал в тех краях. — Я стал писать меньше, — продолжал он. — Увлекся кинематографом. — Боже праведный! — Я жил в Америке. И был там счастлив. Много лет провел в Лондоне. Я упоминал об этом? — Да, конечно. Около двадцати лет, если не ошибаюсь? Мне было любопытно, как Форлауфер отреагирует на мое мелкое жульничество. Он его, кажется, не заметил. Просто уточнил: — Восемнадцать. — Я и сам прожил в Лондоне семнадцать лет, — сказал я. Сказал и тут же почувствовал, как легкая тень коснулась моего лица. — Да, писал я меньше, — повторил он задумчиво. — Зато стал писать о себе. — И ничего из этого так и не перевели? — На английский? Ни разу. В конце концов, экранизировали «Meine geheimen Leben» [86] . Он, должно быть, все-таки видел, как я искоса на него поглядываю. Название на чужом языке для меня было пустым звуком; да и английский его вариант вряд ли бы что-нибудь прояснил. Он пожал плечами и спросил: — По-немецки не говорите? — Вы были счастливы? — вдруг вырвалось у меня. — Это страшный вопрос, — отозвался он. — Задавать его можно разными способами, но для ответа требуется целая жизнь. В голосе, когда он произносил эту философскую мудрость, чувствовалось раздражение, и я догадывался, что ему этот разговор наскучил. Он уже хотел избавиться от меня и моих вопросов. Однако я упорствовал. Я задал новый вопрос: — А про что-нибудь особенное, что произошло с вами за последние годы, вы не могли бы рассказать? Я рассчитывал на хорошие новости или на что-то воодушевляющее и пристально наблюдал за его лицом, ища там подтверждения своим надеждам. По он, помолчав, отрицательно покачал головой, отказываясь говорить. Я не отставал: — Только что вы сказали: «Ситуация моя изменилась». Что вы имели в виду? — Я расстался с женой. — Это было произнесено без всякого выражения и оттого прозвучало особенно скорбно и безнадежно. Я же почувствовал страшную боль, словно в сердце мое воткнули тупой нож. — Почему? — Мне едва удалось выговорить это слово. — Ах, господи! — Несколько секунд он задумчиво глядел вдаль, на голые холмы. — Дети выросли и уехали из дому. Мы с женой были заняты каждый собственной жизнью. Наверное, в этот критический период мы позабыли, что не можем быть счастливы друг без друга. Я это знаю точно: после расставания что-то во мне сломалось, и тогда стало ясно, что прошлое невозвратимо. — А в чем была главная причина? — Писатель слишком много времени проводит наедине с самим собой. Одиночество способно заставить человека думать, будто он что-то теряет. Будто не живет. Обыкновенная, в сущности, жадность, как у дантовского Улисса. Знаете эти строчки: Ни нежность к сыну, ни перед отцом Священный страх, ни долг любви спокойный Близ Пенелопы с радостным челом Не возмогли смирить мой голод знойный Изведать мира дальний кругозор И все, чем дурны люди и достойны? [87] Вот так примерно. — Стало быть, вы получили, что хотели. Мои слова вызвали у него улыбку. — То, чего мы хотим, далеко и скрыто во мгле. Оттого нас к этому и тянет. Расстояние — великий творец фантазий. — А будь желаемое близко и различимо, вы бы к нему не стремились? — Вещи, которых люди жаждут сильнее всего, никогда не бывают рядом, — сказал он. — Потому они и желанны. Индусы правы. Мир — это майя, иллюзия. — Я был бы счастлив, если бы вы сказали, что не знали страданий. — Все страдают, — произнес он. — Страдал и я, конечно. Но, в общем и целом, можно считать, что жизнь я прожил очень счастливую. — Приятно слышать. Он вдруг перестал улыбаться. Молчал, и только глаза стали пустыми. Потом на лице появилась гримаса отвращения. — Должен вам кое в чем признаться. В вашем возрасте я пребывал в наилучших отношениях с миром. Возможно, они затянулись. Все кончилось внезапно, и я погиб, пропал. Более несчастен я не был никогда в жизни. Я утешал себя, повторяя, что все к лучшему, и, возможно, это было неизбежно… У меня стало тяжело на душе; я знал, что это чувство меня не покинет, а превратится в тоску, с которой, как с неизлечимой болезнью, я должен буду научиться жить дальше. — Хуже того, спустя несколько лет — заметьте, речь не о войне — я на собственном опыте убедился в существовании зла. Я был потрясен: достаточно было услышать одно только слово «зло». Однако, закончив последнюю фразу, Форлауфер повернулся и быстро пошел вверх по тропинке, как бы давая понять, что больше не намерен отвечать на расспросы. Я следовал за ним на некотором отдалении; минут через пять мы были на вершине холма. За кустами можжевельника, густо ее покрывавшими, дул сильный западный ветер. В первую секунду меня чуть не сбило с ног; потом я оглянулся на Суонстон, лежавший внизу, в долине. Андреас Форлауфер не солгал: прогулка оказалась чудесной. — Вам знакомы эти места, — сказал я. — Вы здесь бывали прежде. — Один раз. Я собирался написать кое-что о Стивенсоне. — Он показал рукой на деревушку в долине. — И поехал в то поместье. He отрываясь, я смотрел на дом, на парадную дверь, в которую колотил час назад. — Начал писать и не закончил, — сказал мой спутник. — Мне было сорок девять лет. Я познакомился с одним человеком. Он по-прежнему всматривался вниз, в долину: губы его искривила мрачная улыбка. — Это странная история. Вы бы в нее никогда не поверили. XI Шампанское
Бывает, прозвучит вдруг странное имя, прежде ни разу не слышанное, а потом, спустя короткое время, начинает звучать вновь и вновь. И уже куда ни повернешься, обязательно на него натыкаешься. Так у меня случилось с Андреасом Форлауфером. Вернувшись в Лондон, я прочел статью о нем в последнем литературном приложении к «Таймс». На него ссылались и в другом книжном обозрении, его упомянули в предисловии к сборнику повестей Дюрренматта, случайно попавшему мне в руки. Наконец, цитата из него украсила присланный по почте календарь; там говорилось, что путешествие — «самое печальное из жизненных удовольствий». Как и некоторые сведения о жизни и работе Форлауфера, рассказанные им самим, фраза на календаре тоже показалась мне знакомой. |