
Онлайн книга «Шел старый еврей по Новому Арбату»
![]() Неопознанные люди – их тоже немало. Накапливаются с годами, обступают, требуют узнавания: вроде встречались однажды, жили в одном доме, в гостях побывали у них или они у нас – не упомнить. Что же сказать о неосознанных поступках? "Старость начинается с окостенения нелогичных и странных для других привычек. Дедушка каждый день проверял, закрыта ли дверь на черный ход, которую вообще не открывали. У меня этот светлый период начинается со скрупулезной нумерации писем… Теперешнее – тридцать восьмое". К словам брата добавим из собственного опыта. Когда я был маленьким, соседи шептались, будто на черном ходу обнаружили мертвое тело. Не потому ли вижу во снах – наваждением – ту самую дверь, за которой затаилась беда, суетливо накидываю крюк на пробой, чтобы не проник в квартиру страшный человек? Хоть не живу там уже полвека, а крюк всё равно накидываю. Во снах я непредсказуем, – но это так, между прочим. Драный полиэтиленовый мешок… …занесло ветром на верхушку тополя. С земли не достать. Лохмотьями шевелится на воздушных потоках – хожу мимо, морщусь, голову отворачиваю, а он шуршит, пакостник, как насмехается надо мной. Жизнь у полиэтилена долгая, всякому на зависть. – Старичок, – взывает с высоты. – Всё шустришь понизу? Не пора ли в компост?.. К старости, на излете биографии, мир становится недружелюбным. Притяжение клонит к земле, проявляются коварные приступочки, прежде легко одолеваемые, о которые спотыкаешься в ущерб собственному скелету. Понижаются притолоки, словно ступаешь под своды пещеры, отчего стукаешься лбом до потрясения головного мозга, который и без того плох. Двадцать лет прошло, двадцать два года: полетели с Тамарой в Голландию, побывали на ярмарке цветов, купили луковицу амариллиса. – Опасается холодов, – разъяснил продавец. – Жары опасается тоже. Стоит на балконе под хлесткими ледяными дождями, жгучим полуденным солнцем, выпускает по весне два тугих стебля, на которых раскрываются граммофончики густо-карминного окраса. До чего он живуч, мой амариллис, – обзавидуешься! А на кухне погуживает холодильник, который купили по приезде. Тридцать пять лет тому назад. Погуживает себе и погуживает, холодит и холодит, – что ему сделается, долгожителю? Прижился в доме и металлический кувшинчик под бронзу, перемалывает перечные зерна. Проглядывает на нем эмблема немецкого пароходства – "Гамбург-Америка-линия", наш трофей с той войны. Лет ему под сто, а он всё мелет и мелет. С ним и хитрая вилка с пружинкой, чтобы, не трогая руками, сбрасывать на тарелку наколотые котлеты. Тоже трофей и тоже долгожитель. Обувь моя – не сносить. Свитера – не истрепать. Джинсы, картуз из Голландии – и говорить нечего. Отчего я не такой? Отчего мы не такие, болящие, кряхтящие, одноразового применения?.. Брат написал из Москвы: "Живет у меня тихо-мирно старый железный ножик с деревянной ручкой из вашей кухни. Когда проводили вас и вернулись, его хотели выбросить: такой был ржавый, неказистый, лежал в хламе на выброс. Но я его взял‚ и вот мы уже приятели. У кого собачка, а у меня ножик. Его нормальное состояние быть ржавым, поэтому перед употреблением надо протереть‚ и чудо заключается в том, что ножик должен был уже стереться‚ уйти в ржавчину‚ но такого не произошло. В этом что-то есть, но я еще не догадался – что..." И через годы: "Всё забываю спросить. У меня был ножик: такой удобный‚ всегда ржавый‚ из простого железа. Здорово резал, а потом куда-то исчез: я всё перерыл. Нож странный: сколько его ни точил‚ никак не убавлялся. Не появился ли он у вас? От такого всякого можно ожидать..." P.S. Пока сочинял эти истории, скис холодильник, который купили по приезде. Не погуживал больше, не холодил, возвышаясь мертвой громадиной, – пришлось поменять на новый. Утешило ли это хозяина квартиры, в одноразовом его существовании? Не сказал бы. Я был задуман… …существом компанейским. Так мне теперь кажется. Чтобы устремляться к себе подобным. В споры и откровения. В надрывы чувств и озарений. В выдох усталости и довольства конца дня. Как этого недостает!.. Жизнь провел в одиночестве за столом. Утягивало в работу, словно в самого себя. Когда выныривал без труда, когда вытаскивали со скандалом. Жену тоже можно понять. – Опомнись! – взывала. – Выгляни в окно. Мир вокруг – упустишь его! Чем же я виноват? Ну, чем? Спрашивайте с того, кто поселился в моих одеждах… Сижу за тем же столом. В комнате под крышей. Смотрю в окно на высоченную раскидистую пальму перед домом, словно в Аравийской пустыне. Со стены взирает на меня Франц Кафка – работа художника Гавриила Гликмана. Взирает строго, испытующе, глазами огромными – в поисках фальши, зазнайства, небрежения. Словно желает вымолвить: – Всё дело в мгновении. Оно определяет жизнь… Мне подарили его в Москве, точнее, отделались с облегчением: не смогли жить и лукавить под неотрывным испытующим взором. Мы с ним уживаемся. С Кафкой Гавриила Гликмана. В крыше над головой окно. Выпуклое. Из пластика, должно быть. Ворона усаживается на него, смотрит на меня сверху вниз. Не осуждает и не поощряет. Я ей любопытен. Любопытен человек, который стареет изо дня в день в пыли писаний, жизнь затолкав под обложки. – Жалко терять время, – говорю ей. – Зачем оно тебе? – говорит она. Ворона со мной уживается. Я уживаюсь с ней. Она мне тоже любопытна. Слева, со стены, смотрит вдаль, прозревая "наважденье причин", ему уготованных, – еще одно творение Гавриила Гликмана. В тюремной полосатой робе. На таком лице не проявиться улыбке. Улыбку уже убили, лицо пока живо. Тоже с огромными глазами. Надпись понизу, позднего периода – "Человек в пижаме", чтобы не придрались на таможне при выезде. Человек этот – Осип Мандельштам, не иначе. О, вещая моя печаль, О, тихая моя свобода И неживого небосвода Всегда смеющийся хрусталь! |