
Онлайн книга «Последний властитель Крыма»
Перекрестившись, он собрался было нырнуть между разрядами вон, в роту, как на дно ямы упала граната. Взрывом оторвало полступни Иванову. Шинель Саблина была вся залита кровью, и было неясно, что с ним, и левая кисть Арсеньева, как срезанная бритвой, повисла на лоскуте кожи. Саблин лежал, не шевелясь, но Арсеньев и Иванов, корчась от нестерпимой боли, кричали так, что Неженцев, оставшийся невредимым, оторвался от бинокля и кинул им: – Извольте мне не мешать! Офицеры отползли в другую яму, находившуюся сзади. Там им стянули ногу над коленом и руку над локтем проволокой, чтобы остановить кровотечение, и свернули им по цигарке – ни бинтов, ни медикаментов больше не было. Иванов, еще совсем мальчик, рыдал навзрыд и старался подавить стоны, цигарка, дрожавшая в его руке, все не попадала и так и не попала в рот. К Арсеньеву подошел бородатый солдат. – Дай-ка, Вашбродь, помогу, – предложил он, и Арсеньев, поняв, отвернулся. Солдат достал из сапога финский нож, зажег какую-то тряпку, вынутую из кармана, и прокалил лезвие. Взяв Арсеньева за предплечье (того сразу стала бить крупная дрожь), солдат одним движением отсек кисть, и кинул ее куда-то назад, проговорив: – Неча тебе, сынок, на нее любоваться. Через 10 минут полк подняли в атаку, последнюю за этот день. Впереди цепей бежал высокий полковник Неженцев со «стейром» в руке, и через пару минут его принесли назад мертвым. Атака белых захлебнулась окончательно, сил на прорыв больше не было. – А знаете, господа, кажется, нас кинули. Крышка нам, – услышал негромкий голос Арсеньев и пришел в себя. Он лежал с группой раненых человек в пятнадцать, в какой-то хате. Рядом с ним в последнем ряду лежали капитан Вендт, Иванов и гимназист Ростовской гимназии Муравьев, раненный в ногу и в голову по касательной. – Да бросьте, капитан! – горячился Иванов. – Не смеют они нас оставить… Вендт, с раздробленным бедром, говорил горько и устало: – Давайте без сантиментов, прапорщик. Корнилов бы не бросил, да он убит. С нами им не вырваться, возьмут только легкораненых. Война, прапорщик. Муравьев расплакался, как ребенок, и вбежавшая сестра начала его утешать. – Не хочу, не хочу… – повторял он. – Да как же они могли?! Арсеньев поднял голову и огляделся. Света было мало, тяжело воняло гниющим человеческим мясом. – Очнулся? – приветливо обратился к нему Иванов. – Трое суток, братец, ты в бреду метался, боялись, не гангрена ли… Поручик не ощущал боли, только страшную слабость. Беспрерывный пот шел из всех пор его тела, и поручик знал – это кризис, либо жив, либо – приехали. Вошли три сестры и стали всем срезать погоны и иные знаки отличия. – Господа, – наконец сказала одна, – будем уповать на милость Божию, армия ушла… Никто не разговаривал. Иногда в забытьи начинал стонать кто-нибудь из раненых и, очнувшись, замолкал. Так прошло полдня, а может, и больше, как вдруг будто дуновение пронеслось по хате, и с околицы донеслось залихватское, матросское, под наяривавшую гармошку: Эх, яблочко, Да куды котисся… В комнату вошел сорокинец в офицерских штанах и с револьвером. Он орал: – Сволочи, я тоже бывший офицер, но я с народом! Но чем громче он орал, тем сильнее чувствовалось, что он себя «накачивает» и работает больше на публику, на красноармейцев, густо заполнивших комнату. Всего в станице оставалось 252 раненых добровольца, сестры и врач. Сначала никого не трогали, только отбирали все ценное. У прапорщика Иванова сорвали с пальца, чуть не сломав его, бриллиантовое кольцо, и у всех – золотые и серебряные кресты. Части красных шли через станицу беспрерывно, и вот после обеда в доме, где лежал Арсеньев, появился сам Сорокин, бывший сотник Кубанского войска! Приземистая ладная фигура, черная борода, зеленоватые глаза. Поверх белой черкески набор исключительно красивого оружия. Сорокин, проходя по рядам, внимательно всматривался в лица раненых и, уже выходя, спросил: – Служить народу охотники есть? Никто не ответил. Сорокин повернулся и вышел. Было слышно, как ему подвели коня и он ускакал. Снова стало тихо, и Муравьев, повернув к Арсеньеву голову, спросил: – Господин поручик, а может, обойдется? …Матросы карательного отряда ворвались в дом с гиканьем и свистом и сразу стали стрелять в самых тяжелых. Штукатурка обагрилась кровью, в ужасе забился и закричал гимназист, к нему бросилась сестра и закрыла его своим телом. Сестру оторвали от мальчика двое, и, шаря по телу, стали срывать с нее одежду. – Гады, гады, изверги, подонки! – кричал мальчик, и тогда один из матросов, наступив ему на рот сапогом, стал давить, дробя зубы, и крик захлебнулся. Сестер насиловали тут же, тех, кто уцелел после стрельбы, рубили специально принесенной шашкой и топором. – Братцы, голубчики, вы ведь православные, застрелите же нас! – молили раненые, но матросы только смеялись: «Собаке собачья смерть…» Уцелевших выбросили на площадь, где шла дикая вакханалия. Врачу китайцы-интернационалисты сняли кожу с ладоней, как перчатки, заставив опустить руки в кипяток. Он кричал так, что было слышно по всей станице, а бабы и девки смеялись, глядя, как он корчится. Подполковника Стебельцова, раненного в грудь, забили бабы – одна старуха показала на него, что перед боем он забрал у нее краюху хлеба. То, что подполковник заплатил за хлеб, никого не интересовало… И только когда старики станичники, обеспокоенные бабьим разгулом, разогнали жалмерок, вовсю «отдыхавших» с матросней, подполковника добил из жалости выстрелом в голову какой-то казачок. …28 оставшихся в живых добровольцев, в том числе Вендта, Арсеньева и Иванова и гимназиста с выбитыми зубами, на подводах привезли в Екатеринодар. Толпа черни бежала за подводами и материлась. К Вендту подошел матросик и стал нажимать на рану, спрашивая: «Больно?» Какая-то старуха с мохом на лице, наклонясь над Ивановым, долго копила слюну и сопли и потом харкнула ему в лицо… Арсеньев перестал что-либо чувствовать и соображать. Все проходило мимо сознания, как бы в тумане, как бы его не касаясь. Он лишь ненадолго пришел в себя, обострилось зрение и слух, когда толпа начала вопить особенно восторженно – по городу провели коня, к хвосту которого был привязан вырытый из найденной могилы труп генерала Корнилова. Вокруг не было ни одного человеческого лица, ни тени жалости и сострадания, и Арсеньев не верил, что он жив, что он в России, и кругом – так горячо, так истово любимый им народ, за который поручик Арсеньев проливал кровь на германской и ради которого он вступил в Добрармию… |