
Онлайн книга «В дыму войны. Записки вольноопределяющегося. 1914-1917»
Хвалясь перед царем работой палачей. Когда из дальних стран, где вольные народы, Мои элегии на север залетят, Звуча над краем льдов – пусть вам зарю свободы, Как журавли весну, они благовестят. Слова точно капли раскаленного воска капают в душу, чтобы осесть навсегда. Свинцовая тяжесть сжимает грудь, сердце. Я бросаю короткий взгляд в сторону товарищей: Анчишкин и Граве – невозмутимый Граве! – сидят насупившись и, кажется, совсем не дышат. Воронцов зажал в ладонях рук склоненное над столом лицо. Из-под опущенных век его катятся крупные горошины слез. Воронцов плачет. О чем? О повешенных декабристах, друзьях великого польского поэта? О свободе, которая существует лишь в грезах восторженных романтиков? Воронцов плачет. И никнет к столу – низко-низко – голова с плотно закрытыми слезящимися глазами. Хозяин откашлялся и продолжает рубить остановившуюся тишину комнаты проникновенным пафосом незабываемых, неповторимых строк, которые здесь, в горячке отступления, контратак, в атмосфере всевозрастающего безумия бойни приобретают особенный смысл: Узнаете меня по голосу. Коварно: В оковах ползая, я с деспотом хитрил, Но вам все тайны чувств открыл я благодарно И кротость голубя для вас всегда хранил. Я выливаю в мир весь яд из этой чаши, Едка и жгуча речь моя – затем, что в ней Вся кровь, вся горечь слез, слез родины моей, Пускай же ест и жжет – не вас, но цепи ваши. А если я от вас услышу жалоб рой,— Сочту их лаем пса, который привыкает Носить покорно цепь и наконец кусает… И руку, рвущую ошейник роковой… Закончил. Откашливается. Протирает клетчатым носовым платком вспотевшие стеклышки пенсне. Воронцов стремительно срывается с места и убегает в кухню. Я спрашиваю хозяина: – Почему вы не эвакуируетесь? На днях здесь будет неприятель. Вас могут ограбить, убить, арестовать, мало ли что. Лучистые глаза старика внимательно останавливаются на мне. И как-то тихо, точно в раздумьи, он говорит: – От беды и от смерти своей не убежишь… И в этой его фразе нет ни позы, ни бахвальства. За окном розовеет заря. Отсветы лампы в провалах оконных впадин и на стенах бледнеют. В восточном направлении устало гремят пушки. Скоро опять в поход. Нужно немного отдохнуть. Прощаемся с хозяином тепло, как старые друзья. * * * На привале разговорился с батальонным каптером. Из мелких чиновников кое-что читал. Скользкий и неприятный тип. Говорит без умолку, точно граммофонная пластинка во рту заведена. – Да, знаете ли, заедает среда нашего брата. Нервы честного человека притупляются на войне, и он готов всякую пакость сделать. – Я вот читал когда-то записки Вересаева о русско-японской войне. Читал «Красный Смех» Леонида Андреева, возмущался, протестовал против грабежа мирных китайцев. Все было, знаете. Я говорил: как смеют русские солдаты разрушать кумирни, эти святая-святых китайца? Как смеют русские солдаты топтать рисовые поля? Как смеют? А теперь я (еще года нет, как на войне) огрубел, очерствел до неузнаваемости. Теперь на моих глазах ежедневно идет такое мародерство, какое и не снилось Вересаеву, а мне хоть бы что! Как с гуся вода! Грабят не каких-нибудь там косоглазых китайцев, о которых я имею самые смутные представления, а наших родных, русских мужиков, насилуют девок и баб, и, представьте себе, мне никого и ничего не жалко. Черт с ними со всеми! Война как война! Лес рубят – щепки летят! Подходит поручик Стоянов и ввязывается в наш разговор. Заговорили опять о записках Вересаева о русско-японской войне. – Таких, как Вересаев, расстреливать нужно! – свирепо ворочая небритыми скулами, говорит Стоянов. – Вересаев всю русскую армию оболгал… Низко нависли тяжелые глыбы свинцовых облаков и легли неподвижно над землей. Косые полосы дождя целый день без устали чешут согнутые солдатские спины. Ноги скользят по липкой грязи изглоданного ливнем шоссе. Промокшая насквозь одежда липнет к телу, давит к земле. Тяжко идти неведомо куда, неведомо зачем в такую погоду с полной походной выкладкой, в стоптанных, разбитых сапогах. Устало, вкривь и вкось, мотаются на шоссе, обходя глубокие лужи и водомоины, серые фигуры продрогших, измученных беспокойным гоном людей. Заболевшие… – чем? – покорно ложатся лицом вверх где-нибудь в сторонке от дороги в мутную кашицу грязи. И ждут… Чего? Кого? Одних подбирают санитарные двуколки, других оставляют на произвол судьбы. К ночи пришли в местечко. В нем раньше стоял штаб дивизии, штаб артиллерийской бригады, были походные госпиталя и другие учреждения. Теперь пусто. Все выехали. Выехала и часть жителей, по многие остались на месте. Разбрелись по хатам. Жарко натопили печи. Сняли и развесили для просушки пропитанную дождем амуницию. Варили, парили, жарили безхозную «скотинку», захваченную по пути, брошенную беженцами в местечке. И заснули в натопленных хатах под неумолкаемый шум дождя. Спит весь полк. Ни дозоров, ни сторожевого охранения, ни дневальных, ни дежурных по ротам. Мертво… Беспорядочные выстрелы раскололи сонную мглу ночи. Электрическим током отдались в клубках размягченных нервов. Сонные, полуголые, с невидящими глазами ошалело метнулись к винтовкам, к патронташам, к пулеметам, к коробкам с лентами, к двуколкам, к лошадям. Давя друг друга, с матерком всовывали ноги в свои и чужие штаны, сапоги. На части рвали шинели. В окна и в двери турманом выбрасывались на улицу, чтобы встретить заспанными глазами свой предсмертный миг, проглотить посланную врагом свинцовую закуску. Не видимый в темноте противник густо засел во всех переулках и залпами прочищает просторы улиц. Ротный и Табалюк с руганью собирают людей. Гонят в дыру плетня на задворки. На корточках, ползком по лужам, по грязи тянулись к кладбищу. Залегли в выступах могильных холмиков и склепов под прикрытием крестов и каменных плит памятников. Командиры возбужденно кричат, разыскивая своих стрелков. Налаживают боевой порядок. – По местечку пачками! Начинай! Дождь перестал хлестать. Ветер развеял пелену облаков, обнажил дрожащий диск серебристой луны. |