
Онлайн книга «В дыму войны. Записки вольноопределяющегося. 1914-1917»
А через час, через два опять кто-нибудь тревожно кричит: – Недобитая кавалерия на фланге маячит! И опять приходится бить. Бить или подставлять свою собственную шкуру. Ночь-спасительница укрыла нас своим опахалом и дала желанный отдых истомленным ногам. Ночью кавалерия в атаку не ходит. * * * Ночевали в богатом местечке. Два солдата нашей роты забрались к старику-поляку в картофельный погреб картошку воровать. Старик захлопнул крышку погреба и навалил на нее тяжелый камень. Парни очутились в мышеловке. Утром мы уходили. Не хватало двух человек. Бросились на поиски. Случайно наткнулись на мышеловку и «отвалили камень от гроба». Старик запер их без всякой задней мысли – хотел «попужать», ко утром забыл по рассеянности выпустить. Фельдфебель притащил перепутанного старика к ротному держать ответ. Штабс-капитан Дымов, наверное, отпустил бы его, но в халупу случайно заглянул раздраженный чем-то батальонный. – Ага! Ты знаешь, что здесь через сутки будут немцы, и поэтому запер наших солдат, чтобы выдать их в плен! Шпион! Я тебе покажу, мерзавец, как родину… Расстрелять! Старик опускается на колени и жалобно лепечет: – Соколики, возродные мои! Не убивайте меня, Христа ради! Старика подхватывают под руки и тащат в глубь двора к плетню. Он ухватил одного солдата за ногу. Солдат, размахнувшись винтовкой и крякнув, неловко сует прикладом в бок старику. Старик, глухо охнув, садится на землю. Во дворе болтались десятка полтора солдат, уже одетых и собравшихся в поход. – Смирно! – командует батальонный. – Слушай мою команду! Стройся! Ровняйсь! По старику, что у плетня, пальба! Шеренга вскинула винтовки. – Взвод! Старик встал на колени и с кроткой мольбой протягивает к солдатам ссохшиеся, оголенные до локтей руки в синих узлах вен. Ветер пушит и качает его седую бороду. – Пли! – тихо звучит исполнительная команда. Короткий залп колыхнул воздух. Точно большой гвоздь вогнали тяжелым молотом в забор. Старик дернулся телом и врастяжку упал ничком. За воротами строимся в колонну по отделениям. Первый и второй батальоны с песнями вышли за околицу. – Песенники на середину! – звенит вибрирующий голос батальонного. – Запевать с первого шага. Батальон! Шагом! Марш! Запевалы грянули любимую песню батальонного. А позади нас на теплом трупе старика молодели голосом истерично визжала обезумевшая старуха… * * * Заночевали в большом селе. Пришли без квартирьеров, халупы для постоя приходится разыскивать и отвоевывать самим. Начальство захватило себе по обычаю лучшие дома и махнуло на нас рукой. Мы с Воронцовым долго бродим по темным переулкам и под каждым окном встречаем сердитое: «Проходи дальше, здесь полно!..» На противоположном конце деревни, у самой церковной ограды, мы с последней надеждой в измученных сердцах робко стучали в чистенький домик. В окно выглянула женская голова: – Что угодно? – Пустите переночевать. – Сколько вас? – Двое. – Вы кто: солдаты или офицеры? – Вольноопределяющиеся. Голова скрылась, окно захлопнулось. Воронцов закуривает папироску и что-то сердито бормочет. Очевидно, началось совещание с мужем. В ожидании ответа я опускаюсь на завалинку и моментально раскисаю. Адски хочется спать. Хлопает калитка, и нас зовут. Оказалось, попали в квартиру местного учителя. К нашему удивлению, тут уже разместились фельдшер и подпрапорщик со своими денщиками, Анчишкин и Граве. Пьют чай. Нас усадили за стол. Стакан горячего чая сразу отогнал сон и ослабил гнетущее ощущение усталости. Я с любопытством приглядываюсь к обстановке. В углу этажерка с книгами, на стенах фотографии Мицкевича, Сенкевича, Оржешко, Пшибышевского, Конопницкой и многих русских писателей. Во всем убранстве помещения чувствуется интеллигентная рука хозяина. Нет ничего лишнего, мещански крикливого, бутафорского. Хозяин, типичный польский интеллигент лет пятидесяти, любезно угощает нас и осторожно осведомляется насчет фронтовых пертурбаций. Воронцов, как всегда, схватился спорить с Анчишкиным и Граве. Фельдфебель, раскрасневшийся от чая, хвастливо уверяет, что «русская армия скоро очухается и опрокинет врага беспременно». Подпрапорщика, видимо, раздражает и белизна скатерти, и безукоризненная чистота комнаты: «живут, дескать, как сыр в масле, а ты за них воюй». Он капризным тоном избалованного ребенка придирается к хозяину. – Ну, скажите мне, пан, что это такое?.. Вы – умудренный житейским опытом интеллигентный человек, вы хорошо знаете местный край – объясните вот мне: почему все здешние жители либо жулики, либо шпионы и дезертиры? Почему поляки и жиды из нашей армии бегут к немцам, а из немецкой бегут к нам? Где у них совесть? – Бегут – значит, не хотят воевать, – сдержанно отвечает хозяин. – Что вы говорите? – упрямо хрипит подпрапорщик. – Да какое они имеют право «не хотеть»? Я не захочу да другой не захочет, тады кто жа будет защищать родину? Старик скорбно качает головой, подходит к этажерке, снимает изящный томик, в тисненном переплете и, перевернув несколько страниц, читает: «,Дзяды“ Мицкевича». Покончив с ужином, фельдфебель уходит в соседнюю комнату спать. За ним поднимается и подпрапорщик. Уходя, он бубнит что-то насчет крамольных стихов, которые нужно сжигать. Остаемся я, Граве, Анчишкин, Воронцов и хозяин с хозяйкой. В комнате становится как-то уютнее, легче дышать… Подпрапорщик стеснял и нас, и хозяев. Голос хозяина звучит все тверже и жестче. Очарованный прекрасной поэмой я уже забываю, что передо мной скромный провинциальный интеллигент. В моих глазах чтец сливается с автором бессмертного творения и превращается в польского трибуна, бросающего огненно-гневные слова «братьям-москалям» от имени передовой польской интеллигенции. Быть может, на иных проклятье воли божьей. Быть может, кто крестом иль чином осрамлен. Пожертвовал душой свободной и в прихожей. В прихожей у царя гнуть спину осужден. Подкупным языком царя, быть может, славит. Быть может, радуясь судьбе своих друзей, Льет кровь мою, в отчизне плахи ставит, |