
Онлайн книга «Александр Первый»
– Я не пишу пошлостей. Федоров сконфузился. – Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич. Я не только не хотел вас обидеть сравнением со мной, но право, готов первый смеяться… – Вы над собой смеяться можете, а я никому не позволю. – Ну право же, я вовсе не думал… – О, я уверен, что вы сказали не подумавши! Хозяин видел, что дело плохо; подошел к Федорову и взял его за плечи. – А вот мы в наказание Василия Михайловича в задний ряд кресел посадим. – Сажайте куда угодно, но я при нем читать не буду, – объявил Грибоедов, встал и начал ходить по комнате, куря сигарку. Федоров краснел, бледнел, чуть не плакал, бедненький; наконец, взял шляпу. – Очень сожалею, Александр Сергеевич, что невинная шутка моя была причиной такой неприятности, но чтобы не лишать хозяина и гостей удовольствия слышать вашу комедию, я ухожу. Одоевский говорит: «Узнать Грибоедова – значит полюбить». Может быть, я не люблю его, потому что себя не люблю, боюсь его как двойника своего. Июля 9. У Одоевского завтракал. Голова разболелась. Хозяин уложил меня в свой кабинет, опустил шторы и обвязал мне голову полотенцем с уксусом. Задремал я. Проснулся от разговора в соседней комнате. – Сочинитель Фамусова и Скалозуба, следовательно, веселый человек. Тьфу, злодейство! Да мне вовсе не весело, скучно, несносно, отвратительно. Завиваюсь чужим вихрем, живу не в себе. А время летит; в душе горит пламя, в голове рождаются мысли. Отчего же я нем, нем как гроб? Гожусь ли я на что-нибудь, умею ли писать, – право, для меня все еще загадка. Душа черствеет, рассудок затмевается; впереди темно, тоска неизвестная… Воля твоя, если это еще долго меня промучит, я никак не намерен вооружиться терпением, – пусть оно останется добродетелью тяглого скота… Саша, Саша, голубчик, ну, помоги, ради Христа, скажи, что мне делать, чем избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди… «Вот тебе, Вася, и репка!» – вспомнилось мне словцо секунданта Каверина над убитым Шереметевым. Жутко стало, как будто подслушал я двойника своего, который мне же обо мне рассказывал. Одоевский утешал Грибоедова, но тот, уже не слушая, сел за клавесин и начал играть. Играл долго. Так целыми часами может импровизировать, забыв обо всем. Кажется иногда, что настоящее призвание его не литература, а музыка. Я опять задремал и не слышал, как собрались наши. Говорили, должно быть, о делах тайного общества. Проснулся оттого, что музыка умолкла и мертвые кости из мешка посыпались: Грибоедов смеялся. – Ну полно, господа, вздор молоть! – Почему вздор? – Сто человек прапорщиков хотят в России сделать революцию! – Не сто человек, а весь народ… – Ну, народ лучше оставьте. Я вошел в комнату. Грибоедов сжал свои тонкие губы, посмотрел из-под очков и прибавил уже без смеха, с неизъяснимой горечью: – Народу до нас дела нет. Он разрознен с нами навеки. Господа и крестьяне в России – двух разных племен. И каким черным волшебством это сделалось, что мы чужие между своими? Изверги, шуты гороховые, хуже, чем немцы. Петрушкины дети… – Какой Петрушка? – Да он же, любимчик ваш, Петр Великий, чтоб ему… Выругался, засмеялся опять и забренчал одним пальцем по клавишам рылеевскую песенку: Ах, где те острова, Где растет трын-трава. Братцы? – Ну право же, господа, поедемте-ка лучше в Шустер-клуб. Сколько там портеру и как дешево! Зададим тринкену, и к черту политику! Идучи домой с Иваном Ивановичем Пущиным, напомнил я ему, как намедни Грибоедов звал нас в церковь: «В храмах Божьих, – говорит, – собираются русские люди, думают и молятся по-русски. Мы – русские только в церкви». Пущин задумался. – Что ж, – говорит, – а ведь это, пожалуй, и правда? – Какая правда? Вы-то сами, – говорю, – в церковь ходите? – Хожу. – И за царя молитесь? – Нет; да ведь это не главное. – Как же не главное, когда царь – глава церкви? – Не царь, а Христос. – У кого Христос, а у нас царь. – Почему у нас? – А потому, что государи российские суть главою церкви. – Вы это откуда? Я сказал откуда. Удивился он. – Чудно. Как же этого никто не знает? – Да, – говорю, – самодержавие свергаем, а на чем оно стоит, не знаем. Помолчали. – Так-то, – говорю, – Иван Иванович. Уж лучше в Шустер-клуб, чем в церковь. А то ведь – кощунство: что для народа – святыня, то для нас – трын-трава, по рылеевской песенке… – Или сухая курица, – усмехнулся Пущин. – Как это, – говорю, – сухая курица? – А в Москве, – объясняет, – такой человек был: нарочно ездил в Киев, чтобы отведать мощи, и на вопрос, какого они вкуса, отвечал: «Точно сухая курица, – ни сока, ни вкуса»… Я не понял было, а потом рассмеялся так, что задохся, а Пущин посмотрел на меня с удивлением. – Вот именно, святые мощи, как сухую курицу жуем! Июля 11. Булгарин и Греч – издатели подлейших «Литературных Листков». Об этой парочке в «Сумасшедшем доме» Воейкова: Тут кто? Тренева собака Забежала вместе с ним: То Булгарин забияка С рылом мосичьим своим. Собаки – оба, Греч и Булгарин: гадят при всех и глядят на всех невинными глазами. – Правда, что Греч служит в тайной полиции? – спросил намедни Рылеев. – Вздор! Он предлагал себя, да его не взяли, – ответил Булгарин. А подвыпив, начал обнимать и целовать Греча. – Гречик мой, Гречишечка моя, я ведь понимаю, что ты, как верноподданный, обязан доносить обо всем; но мне, старому другу, признайся, чтобы я мог принять свои меры… – Когда будет революция, мы тебе, Булгарин, на твоих «Литературных Листках» отрубим голову! – пугает его Рылеев. – Помилуйте, господа, за что же? Ведь я либерал, не хуже вас. Отец мой – республиканец, по прозванию Шальной, сослан в Сибирь за Польское восстание, а я Фаддеем назван в честь Костюшки… – И все ты врешь, Фаддей! – Клянусь же сединами матери! – А вчера говорил, что мать твоя умерла? – Ну, все равно, тенью матери! Грибоедов называет Булгарина своим Калибаном и ласкает его с нежностью. |