
Онлайн книга «Из школы на фронт. Нас ждал огонь смертельный…»
…И снова: Но пусть она вас больше не тревожит… И красные пальцы замирают на груди. Теперь она смотрит в окно. Дрожат мохнатые ресницы. Я не хочу печалить вас ничем. А была ли счастлива та, кому посвящались эти стихи? Или она равнодушно тряхнула плечиком? Или словам нужно пожить и состариться, чтобы они приобрели смысл? Может быть, им стоило большого труда выкарабкаться из альбома и пойти по свету? Снег идет. — Зажгите лампу. Меднолицые мои ученики плавно приближаются ко мне из полумрака классной комнаты. Ко мне, ко мне… Они плывут в бесшумных своих лодках, и красноватое пламя освещает их лица. И я, словно Бог, учу их простым словам, самым первым и самым значительным. Ты проговори, Маша Калашкина, эти слова своему лохматому трактористу, когда он поведет тебя в клуб… Вот уж он удивится! Ты даже покажешься ему чужой на мгновение. А ты не теряйся, Маша, ты говори их, говори… И вдохновение на твоем некрасивом лице будет ярче, чем самая дорогая корона на голове безобразной королевы… Ты говори, Маша… Ты станешь стройным и прекрасным, Ваня Цыганков, когда ты проговоришь это, и твои рыжие лохмы покажутся золотыми, и веснушки будут светиться, и толстые губы приобретут изящество и строгость. Даже в старых своих валенках ты будешь поражать совершенством. Я тоже меднолиц. Мы из одного племени. Вера Багреева сидит в конце класса за своей маленькой партой. Платок сполз с ее головы. И каштановые ее волосы обнажились. Даже отсюда видно, как огромны ее глаза. И в каждом — по огоньку лампы. — Так нельзя вести себя с учениками, — сказал Шулейкин, — так нельзя. Нельзя с ними запанибрата. Скоро они вас на «ты» начнут… — Не начнут. — Это распускает, — сказал Виташа. — Ученик должен знать свое место, — сказал Маракушев. — О чем вы беспокоитесь? — Так нельзя, — сказал Шулейкин. — Вы человек неопытный, а я знаю. — Да вы не беспокойтесь… — Так нельзя. — Не беспокойтесь… — Так нельзя. — Да что я, маленький? — Гы… гы… …Снег идет. Плывут ко мне мои меднолицые ученики. Это последний урок. А по дороге домой будет пахнуть снегом. То, что полагается узнавать всю жизнь, за один урок не узнать. И за год не узнать. А школа холодна, как склеп… — Что там случилось? — Багреева плачет, — говорит кто-то. — Что случилось? — спрашиваю я громче. Я иду меж партами. Жалкий огонек лампы, словно пес, бежит за мной следом. Тени мечутся по стене. Багреева уронила голову на руки. — Что случилось? — Она не говорит… — Верк, а Верк, — говорит Маша Калашкина, — да ты что? — Может, у нее чего болит? — шепчет губами Цыганков. — Влюбилась, — смеется Абношкин. — Иди ты! — оборачивается к нему Маша. Я учитель. Я педагог. Я старший. А она плачет, Вера Багреева. Трясутся ее плечи. Сильно плачет и молча. — Что случилось?.. Ну что?.. — Можно, она домой пойдет? — спрашивает Маша. — Проводи ее, — говорю я. Вера, не поднимая головы, натягивает тулупчик. — Застегнись! — кричу я вслед. Свет лампы бежит за ними до самых дверей. Потом он медленно возвращается на свое место. Снег идет. Желтые хлопья ударяются о черное стекло. Я вас любил безмолвно, безнадежно… Когда-нибудь вы поймете, черт вас возьми, что это всё значит. И я слышу голос Маракушева. — Гы… гы… — говорит он. Ему торопиться некуда. Он любит историю. В его громадном теле есть место для всей истории. Но я жалею его. Сам не знаю почему, но жалею. Мне жалко этого громоздкого испуганного историка. — А если выгонят? — спрашивает он. — Да за что же?.. — Гы… — Не может этого быть. — Ну, сократят. — Другое место найдется… — А дом?.. Гы… У него две кельи. Это его дом. С видом на речку Серену. И громадная керосиновая лампа. И кадушка с солониной в сенях. И тощая, похожая на старую корову, истеричная жена. И трое детей. — Чего жалеть об этом доме? Сырость, теснота… — Гы… Две комнаты, а? — Да лучше уж в какой-нибудь городишко. Там хоть свет есть, в кино сходить можно… — Это-то всё верно… А у меня здесь поросенок… — Мясо купить можно… — А купилка?.. Гы… Я своего осенью под нож — всю зиму щи с мясом. И картофель свой… Щи с мясом — это хорошо. А у меня в келье — кастрюля вареного картофеля, и ничего больше. — А нельзя у вас сала немного раздобыть? — спрашиваю я. — Пока в город выберусь… — Грамм пятьсот смогу, — говорит Николай Терентьич, — пятнадцать рублей. Сало розовое. — Что? — Розовое. Снег идет. Плачет Багреева Вера. Школьный колокольчик раскалывается от усердия. Вот сейчас звон прекратится, и трамвай тронется с места. * * * — Грязно-то у вас! — говорит Маша Калашкина. Она стоит на пороге. Холод плывет в комнату. — Хотите, я полы вымою? — Что я, сам не могу?.. Ты двери закрывай. — Женской руки вам не хватает. И это она всерьез… И без хитрости… Это сразу видно. — Я вымою вам, приберу, ладно? А деньги в получку отдадите, ладно? Она подбирает юбку. Журчит и плещется вода. Отступает грязь, отступает… Резиночки фиолетовых штанишек виднеются. — Как твой тракторист? — Ничего… Любит меня. Сватается. — Маша, трудно тебе живется? — А не, мы хорошо живем. Папка-то мой стрижет всех. У нас парикмахера-то нету. И валенки кому подошьет, и галоши залить может. И я кому полы вымою, кому еще как помогу… у нас деньги всегда есть… Хотите, вам одолжу? — Спасибо, у меня пока есть. — Конечно, учителям хорошо платят. Пахнет свежевымытым полом. И дрова горят в печи лучше. Тепло. — А ты почему учишься плохо, а, Маш? — У меня мозги такие… Меня и папка бил всё раньше… Верка вот Багреева способная… Сила… — Чего она грустит всё? — А влюбилась… — Тоже в тракториста? Она не отвечает. Постукивает мой будильник. Вот так штука! Кто же это? К кому подходишь ты, Вера Багреева, походкой балерины? Меня учили быть решительным, учили… В двадцать шесть лет пора бы уж, а? |