
Онлайн книга «Резкое похолодание. Зимняя книга»
– Ай-мень! – …Вот она, теперь среди нас! Ай-мень! Наша сестра, сестры и братья! Святая, как и мы! Вчера она пришла к нашей вере! Я свидетельствую, что она еще совершает ошибки, как мы все недавно видели, но она уже среди нас, святые, и поэтому ошибок скоро не будет! Похлопаем нашей новой сестре, нашей овце! Встань, овц… сестра! – Бабушка, встаньте… Старушка неуверенно поднялась с табуретки под гром аплодисментов. – Нинхау-мэй-мэй-желе-хуанин, – сладко запела бабушке Шаньшань. – Здравствуй, сестра, – звонко, по-пионерски испортила песню переводчица. – Добро пож… – Здравствуй, миленькая, – с готовностью ответила переводчице старушка. – Здравствуй… А чего ж ты к старшим-то на «ты» обращаешься? Ты ж мне в внучки годишься, милая… – …пожаловать… Это не я, – сбилась переводчица. – Это она. Она говорит, что… – Да ты на других-то не сваливай. – Старушка погрозила переводчице пальцем и укоризненно качнула головой, отчего голова опасно замоталась во все стороны: мелкие одобрительные кивки вошли в неприятный резонанс со столь решительным отрицанием. Шаньшань перестала петь и непонимающе уставилась на переводчицу. Та горячо зашептала ей в ухо. Положение поправил святой в тренировочных штанах: – Братья и фефтры, – зашепелявил он, щедро распыляя слюну через дырку в зубах. – Пофдравим нафу новую фефтру ф обрафением в веру! Ай-мень! – Ай-мень, – горячо поддержали присутствующие. – Если ты хочешь свидетельствовать – свидетельствуй, – великодушно позволил бабушке голубоглазый. – Чего? – заморгала та. – Свидетельствуй, сестра, – зашептали святые. – А это как? – Ну, р-расскажи, напр-ример, как и почему ты стала святой. – Да Господь с тобой! – испугалась старушка. – Какая ж я святая, сынок?! – Бр-рат, – поправил американец. – Чего? – Называй меня «бр-рат». Старушка озадаченно посмотрела в ясные, голубые, заморские глаза. – Хорошо, сынок… То есть, это, браток… Только я ж все равно не святая, браток. Грешная я, много греховна мне… – А мы тут все святые, женщина! – сварливо сообщила бальзаковская в очках. – Да, все святые, – поддержала коллегу бальзаковская без очков. – Потому что все мы освящены нашим Господом, аминь… ай-мень. – Ай-мень, – нестройно поддакнули святые. – Фвидетельфтвуй же о том, как ты прифла к нам, фефтра, – напомнил тему урока тренировочный. – Да я же это, братки… – Старушка совсем растерялась. – Этого, как его… Вон, соседка моя, Наталья… – Сестра Наталья, да! – восхитились братья и сестры, оглядывая бальзаковскую без очков. – …Да, Наталья… Сестра… Так сказать, соседка… Мне, значит, говорит: «Пойдем со мной в церьковь». Ну, я и говорю: «Почему ж не пойти, в церьковь-то…». А в церькьви-то я давно не была… – Ай-мень! – громогласно перебил бабушку американец. – Так восславим нашего Гоуспоуда, который привел эту овцу к нам здесь сегодня! – Ай-мень! – Ай-мень! – Ай-мень!!! Шабаш продолжался до полуночи. Через день гости снова пришли. И еще через день. Они приходили четыре раза в неделю. Четыре – плохое число. Число смерти. Когда гостей не было, узкоглазая варила в большой кастрюле вонючий суп из тухлой рыбы, грибов, водорослей и лапши – себе и коту. Кот сжирал причитавшуюся ему долю сразу, нервно давясь, заглатывая куски. Я брезгливо вылавливал из кастрюли лапшу. Узкоглазая ела весь вечер, отхлебывая по ложечке. Она чавкала, сморкалась и негромко разговаривала то ли сама с собой, то ли с котом на своем певучем, мяукающем языке. На своем ведьмовском наречии. Ложилась она всегда очень рано, а перед сном заваривала в чашке какие-то невыносимые снадобья, цедила через сито и шумно пила. Сколько раз я выкидывал их, омерзительные засохшие пучки – она где-то доставала их снова, она провоняла своими зельями всю квартиру, эта плосколицая ведьма с глазами-щелками! И ничто ее не брало: ни заклинания, ни чеснок. Этот чертов чеснок я сначала разбрасывал по квартире с утра до ночи, совал его во все щели, подкладывал даже ей под подушку – ей было попросту все равно. Если она находила чесночные зубчики – просто спокойно выбрасывала их в мусорное ведро. А потом дошло до того, что она стала чистить их и засовывать себе в нос. Просто комедия: ведьма лечится от насморка чесноком! Кажется, он и вправду ей помогал – так что я перестал его разбрасывать где ни попадя… Уже лежа в постели, она всегда гнусавым голосом пела – сколько я мог понять, по-английски – какое-то длиннющее заклинание с часто повторяющимся рефреном: «Вир сохэппи, вир зэ хэппист инзэворд, зэц бикоз ви лав сомач ау диар лорд…» Пропев заклинание, она трижды, с плотоядным причмокиванием, повторяла: «Аминь». (У нее это, правда, звучало как «ай-мень», но я же не идиот, понимал, что к чему.) Дальше она капала себе в нос какую-то белую дрянь, ставила капли на тумбочку у кровати, проверяла, на месте ли деревянный прут (на ночь она всегда клала его рядом с собой), гасила ночник и долго еще ворочалась в темноте, тихо причитала, поскуливала о чем-то на своем ведьмовском языке, вздыхала, всхлипывала, с глухим стуком ударяла себя по руке этим самым прутом, отшвыривала его прочь, извивалась и ерзала в кровати, борясь, по-видимому, с каким-то своим бесом… Потом она вроде бы сдавалась, прекращала борьбу. Долго возилась под одеялом, сопела, вздрагивала, стонала (по-видимому, бес ее сильно донимал), а под конец беззвучно выгибалась дугой, громко, сипло выдыхала – и успокаивалась. Бес оставлял ее, обессиленную, и по комнате разливался едкий рыбный запах нерожавшей женщины, усталости и одиночества. Когда она наконец засыпала, я шел мучить кота. Я мучил его подолгу, жадно и жестоко, как спокон веку мучили мои предки домашних животных – нет, даже еще более изощренно: кот меня страшно бесил. Во-первых, он никогда не сопротивлялся, не защищался, не лез в драку, не шипел и не выпускал когтей, что бы я ни делал; такое христианское смирение в животном казалось мне по меньшей мере противоестественным. Во-вторых, он вообще был с большими странностями: боялся каждого шороха, хвостиком следовал за Шаньшань по дому; когда она уходила – ложился под дверью и не мяукал даже, а скулил, как чертов слюнявый спаниель… Ни следа хваленой кошачьей независимости в нем не было. Панически, больше всего на свете он боялся трех вещей – того, что было за пределами дома, одиночества и меня. А еще он раздражал меня потому, что иногда мне было его почти жалко. В сущности, он был симпатяга: одуванчиково-пушистый, нежно-нежно-рыжего, с каким-то даже розоватым отливом, цвета. И у него были длинные, белые, трогательные такие усы… Отвратительно беззащитная, безответная, бессильная и безвинная тварь. Он жил в моем доме. И я его ненавидел. |