
Онлайн книга «Дальгрен»
За воротами – пепельная трава; гребень венчали неясные деревья. Он повертел пальцем в ноздре, сунул в рот – хотел, чтоб стало солоно, – засмеялся и ладонью накрыл каменную челюсть; сдвинул руку. Между пальцами проползло пятно. Небо – он засмеялся, запрокинул голову – вроде бы не бесконечно далеко; скорее мягкий потолок в обманчивых двадцати, ста двадцати футах. О да, смех – это приятно. Глаза наполнились размытым небом и слезами; он снова сдвинул руку на рябой челюсти. Когда отнял ладонь от густого брайля, уже задыхался. Над этой травой не пронесется ветерок. Дыхание трудное, хриплое – отдает мокротой, и помехами, и жилами. И все равно он смеялся. Скульптор так глубоко пробил дыры глаз, что дна не разглядеть. Он снова сунул палец в нос, пососал, погрыз; отрывистый смешок – и он свернул в львиные врата. Несложно, подумал он, соотнести звуки с белым (скажем, чистым тоном звукогенератора; и с другим, его противоположностью под названием белый шум), черным (большие гонги, большущие колокола) или основными цветами (разнообразие оркестра). Бледно-серый – это тишина. Добрый ветер пробудил бы этот город. Он забредал глубже, и дома отступали за парковую ограду. (Интересно, какой злодей этот город усыпил.) Деревья ждали. Этот парк растянули на дыбах тишины. В сознании его – дюжина картин города. Он тряско трусил среди них. Тело словно отяжелело боками. Язык лежал во рту червяком. Дыхание в пазухах изображало ветер; он слушал воздух в носу, поскольку больше нечего было слушать. Кулак в клетке увял, обмяк тяжелым цветком. Обычно утром после секса – будто опять лотоса поел, весь такой мягкий и ветер в голове, как похмелье наизнанку, вся боль – в мире снаружи, все тело блаженно звенит. Отложенная реакция? А вот. В коммуну? Раздумывая, отыскать их или обойти, он наткнулся на питьевой фонтанчик. Он сплевывал подернутые кровью янтарные сгустки. Вода уволакивала их из галечной чаши. Затем вышли зеленоватые и по-прежнему клейко-кровавые. Он сквозь зубы пенил воду, горчившую тем, что скопилось под языком, и сплевывал, сплевывал, пока слюна не очистилась. Губы покалывало. Да, и стало получше. Он ушел от фонтанчика, озирая серость; в животе прохладнее, ножи шелестят о джинсы. Поперек дамаска сомнений и колебаний – серебро внезапной радости. Что-то… Он пережил. Он скакал по холму, в восторге не замечая ни сердца, ни кишок, ни прочей своей беспокойной механики. Мягкая исступленная серость, и он двигался сквозь, в зыбко-зигзагах цепочки, и дым на языке был сладок, и он летел над пыльной травой. Долгая металлическая нота согнулась, обломилась в следующую. Кто-то играл на гармошке – серебро? Артишоки? Любопытство искривило, изогнуло вниз уголки губ. Цветом за пределами серого спектра музыка заливала деревья. Он сбавил темп и, дивясь, ступил под них. Травяные лужи глушили шаг. Он хмурился налево и направо и был очень счастлив. Ноты свивались с ветвями в вышине. На дереве? Нет… на холме. Он обогнул валуны – они взбирались в гору. Музыка доносилась сверху. Он вгляделся в лиственно-серое и веточно-серое. Вообрази картину: гармошка отрывается от губ, а дыхание (оторвавшись от губ) становится смехом. – Привет, – смеясь, окликнула она. – Привет, – ответил он, но ее не увидел. – Всю ночь гулял? Он пожал плечами: – Ну как бы. – Я тоже. Пока он сообразил, что не знает, далеко ли до нее, она снова засмеялась, а смех вновь превратился в музыку. Играла она чудно́, но хорошо. Он сошел с тропы. Карабкался, размахивая правой рукой (плененной), цепляясь за деревца левой (свободной). – Эй!.. – потому что он поскользнулся, и она умолкла. Он выпрямился и полез дальше. Она снова заиграла. Он остановился, когда ее открыли первые листья. Она подняла яблочные глаза – яблочно-зеленые. Склонив голову, не отрывала губ от металлической гармоники. Землю вокруг охватывали корни толщиной с ее руки. Спиной она прислонялась к большому стволу. С одной стороны листва скрывала ее целиком. Она надела рубашку. Груди по-прежнему хороши. Горло у него перехватило. Теперь он чувствовал и кишки, и сердце; и прочие мелкие боли, что обозначали его шкуру. Это глупо – бояться… деревьев. И все равно лучше бы он повстречался с нею в скалах. Он сделал еще шаг по склону, широко раскинув руки, и она высвободилась из листвы – лишь один бурый листик прижимался к ее кроссовке. – Привет… Подле нее лежало одеяло. Отвороты ее джинсов истрепались. На рубашке, сообразил он, пуговиц и нету (серебристые люверсы на ткани). Но сейчас она наполовину зашнурована. Он посмотрел в просвет между шнурами. Да, очень хороши. – Ребята тебе вчера не понравились? – Она подбородком указала куда-то там в парк. Он снова пожал плечами: – Они же станут меня будить и к работе приставят. – Они не станут, если притвориться, что спишь. У них не очень-то кипит работа. – Ешкин кот. – Он засмеялся и шагнул выше. – Вот и мне показалось. Она свесила руки с колен. – Но они славные. Он глядел на ее щеку, ухо, волосы. – В Беллоне так сразу и не освоишься. А они тут давно. Если не принимать их всерьез и держать ухо востро, они многому научат. – Давно ты с ними? – А в мыслях: я над ней нависаю, но она смотрит так, будто я слишком мал. – Да нет, я-то живу здесь. Просто захожу к ним раз в пару дней… как Тэк. Но в последнее время далеко не ухожу. Беспокойные выдались недели. – Она посмотрела сквозь листву. Улыбнулась, когда он сел на бревно. – Ты вечером пришел? Он кивнул: – Беспокойная выдалась ночь. Что-то в ее лице боролось с улыбкой. – Как… тебя зовут? – Ланья Колсон. А тебя Шкедт, да? – Да не зовут меня Шкедт! Я не знаю, как меня зовут. Не могу вспомнить с тех пор, как… Не знаю. – Он насупился. – Бред, да? Она задрала брови, свела ладони (он вспомнил остатки лака; значит, покрасила нынче утром – ногти зелены, как ее глаза), повертела гармошку. – Шкет – это меня Железный Волк хотел так назвать. А девчонка в коммуне еще добавила «д». Но меня зовут не так. Я ни хера не помню, как меня зовут. Верчение остановилось. – Как будто крыша едет. Кучу всего забываю. Другого. Есть идеи на этот счет? – И тоже не знал, как трактовать свой упавший голос. Она ответила: – Я даже не знаю. После беззвучного проигрыша он сказал: |