Если Вебер был по крайней мере не уверен в том, способствуют ли общественные объединения или препятствуют этой несущей политическую угрозу «парцелляции души», то отношение Ницше к либеральной вере в то, что социальное общение и добродетель взаимосвязаны, отличали лишь насмешка и ирония. Тенденции к демократизации, которая просматривалась не только в распространении социального общения на новые социальные группы, он противопоставлял аристократическое понятие добродетели. Когда «последние» люди как стадные звери объединяются в «общество социального общения» и «демократическое отечество», они теряют истинную политическую добродетель, которая требует эксклюзивности и индивидуального усвоения. В эпоху массового распространения ассоциаций, «филистеров» и «общественников» для Ницше остается лишь одна добродетель: одиночество. «Ибо одиночество есть у нас добродетель, как свойственное чистоплотности возвышенное влечение, которое провидит, какая неизбежная неопрятность должна иметь место при соприкосновении людей между собою, – „в обществе“». Ничто в конце XIX века не казалось Ницше более абсурдным, чем представление своих общественно активных современников о том, что объединение порождает гражданскую добродетель: «Как бы ни было, когда бы ни было, где бы ни было, – всякое общение опошляет»
[255].
Токвиль всегда считал контакт от человека к человеку в обществе единственным средством, чтобы предотвратить надвигающийся деспотизм и его победу в «душе» человека. Деспотизм замуровывает людей в частной жизни. «Они и так стремились держаться в стороне: он их разобщает; они и так чувствовали охлаждение друг к другу: он их сковывает льдом»
[256]. Какой бы политически своевременной ни была подобная вера в связь между добродетелью и социальным общением, исторические последствия ее были по меньшей мере двойственными. Претензия на общее благо опиралась на сознание репрезентативности элиты, которая удостоверяла в ассоциациях свое «качество»; но эта претензия всегда была связана и с социальными, моральными, национальными или расовыми, религиозными или гендерными допущениями. Пристрастием общественно активных буржуа XIX века было не только стремление работать на общее благо, но и эксклюзивность, дисциплинаризация и политико-нравственное воспитание тех, кто не отвечал буржуазным нормам. Тезис Токвиля о связи между демократией и социальным общением, на который ныне хотят опереться сторонники гражданского общества, должен быть поэтому исторически релятивирован. Необходимо более подробно рассмотреть, как были устроены сами ассоциации, какие социально-нравственные задачи они формулировали и к каким нередко противоречивым результатам эти задачи приводили.
5. Эпилог: ассоциации в эпоху крайностей
О противоречивых связях между социальным общением и демократией еще более отчетливо свидетельствует экскурс в историю общественных объединений на протяжении двух десятилетий после начала Первой мировой войны, особенно в США, Германии и Советском Союзе. Такой экскурс может быть лишь беглым, поскольку исследований на эту тему, особенно сравнительных, немного.
В США численный рост заново основанных ассоциаций с 1910 по 1940 год замер, хотя их численность и зафиксировалась на высоком уровне. Описанные в предыдущей главе кризисные моменты привели к последствиям. Подъем «масскультуры», как и «демократии масс», – оба термина с отрицательным подтекстом принадлежат той эпохе – способствовал дальнейшему упадку значения общественных объединений, несмотря на их количественное распространение.
В отличие от эпохи перед Первой мировой войной, теперь уже по большей части не требовалось быть членом добровольной ассоциации, чтобы участвовать в занятиях на досуге. В результате входная плата за коммерческие развлечения или права по месту жительства для муниципальных учреждений заменили собой подчинение нормам, устанавливавшимся добровольными ассоциациями в качестве условия для участия
[257].
Великая депрессия в конце 1920-х годов способствовала во многих отношениях и отрезвлению ожиданий в политике и морали, которые социальные реформаторы «прогрессивной эры» еще связывали с общественными объединениями. Правда, подавляющее большинство американцев по-прежнему состояло по меньшей мере в одной из ассоциаций. Однако общественное пространство определяли все в возрастающей степени организации по групповым интересам, с одной стороны, и массмедиа – с другой.
В Германии социальная, культурная и политическая жизнь после Первой мировой войны также была по-прежнему организована в союзы, хотя политические и моральные идеи, которые были в основе эйфории социального общения в XVIII и XIX веках, уже не обладали сравнимой притягательностью. Одним из многочисленных союзов этой эпохи стал основанный в 1920 году Национал-социалистический немецкий рабочий союз, спутник НСДАП. Хотя Адольф Гитлер лишь с презрением говорил об ужасной «мании союзов», жалкой безвредной «буржуазной клубной говорильне» («bürgerliche Träträklubs») и «мещанских обществах для игры в кегли». Такие союзы, по Гитлеру, не выступали в действительно «политическом» смысле как «движение», а «как парламент», с уставами, дебатами, выборами и правилами
[258]. Тем не менее, как замечал Гитлер в «Майн кампф», сначала требовалось укоренить национал-социализм в среде немецких союзов. После 1925 года у НСДАП было не только около 1400 местных отделений с более чем 100 000 членов – главное, что национал-социалисты и консерваторы смогли утвердиться в среде бюргерских ассоциаций, которая в XIX веке считалась вотчиной немецкого либерализма, и завоевать общество, так сказать, «изнутри»
[259].
Лишь в конце 1920-х годов внутренняя структура НСДАП была преобразована в жестко организованное на основе принципа фюрерства централизованное политическое движение. В ходе борьбы с «манией союзов» на местах членам партии было запрещено входить в прочие общественные объединения, при многозначительном исключении, сделанном для союзов ветеранов
[260]. Немецкий пример показывает, что и при демократии с плотной и разветвленной сетью ассоциаций ее враги также могут организовываться в союзы, чтобы способствовать разрушению этой демократии. Подъем национал-социализма и крах Веймарской республики были обусловлены многими особенностями немецкой политической культуры. Однако отсутствие свободных ассоциаций к этим особенностям не относится.