Несомненно, в ряду важнейших мер для установления тотального господства было и подавление деятельности местных общественных объединений. Место свободных общественных объединений в Третьем рейхе – как и в Советском Союзе – заняли управлявшиеся и контролировавшиеся из центра массовые организации
[261]. Это произошло не одномоментно. В Советском Союзе деятельность союзов и объединений пережила в 1920-х годах краткую фазу поразительного нового расцвета. По образцу параллельного по времени советского эксперимента с новой экономической политикой, которая предоставляла больше свободы рынку, можно говорить о своего рода «НЭПе общественной политики» (Ирина Ильина)
[262]. Многие из дореволюционных обществ – научные, духовно-просветительские, взаимопомощи – смогли пережить, во всяком случае на местном провинциальном уровне, гражданскую войну. В 1921–1929 годах возникли тысячи новых объединений в сфере науки и техники, национальные организации немцев, евреев, корейцев, китайцев, общественно-политические организации – такие, например, как молодежные организации, партии и профсоюзы. Конечно, они находились под контролем государства; многие из них были обязаны и своим возникновением государственной инициативе – например, общество «Долой неграмотность», «Союз воинствующих безбожников», рабочие общества «смычки города с деревней», «Общество друзей радио» и подобные диковинки, типичные для советской социальной утопии. Эти общественные организации должны были развиваться в условиях возникающей партийно-государственной системы, в эпоху разрушения общественного и политического плюрализма; они все в большей степени становились объектом воздействия со стороны новых механизмов контроля и слежки
[263]. В то же время они, несомненно, по-прежнему сохраняли элементы общественной самоорганизации. И лишь с началом сталинизации Советского Союза в 1930-х годах «общественные организации» стали показателем исключительно для активного участия в социалистическом строительстве и укреплении обороноспособности страны. Лишь внешне эти организации еще напоминали дореволюционные; теперь ими, как и массовыми организациями в диктатуре национал-социалистов, управляла исключительно партия и их контролировал аппарат милиции и госбезопасности.
Чем больше – во всяком случае, после начальных успехов национал-социалистической Германии во Второй мировой войне – в Европе распространялись авторитарные режимы, которые запрещали все свободные ассоциации, тем больше в американских социальных науках снова возрастала оценка политического и морального значения общественных объединений. Укоренение демократии в союзах стало теперь считаться спецификой исключительного американского национального характера, в отличие от тоталитарных режимов Европы
[264]. Артур М. Шлезингер в своем резонансном эссе «Нации активистов» («Nation of Joiners») выразил этот тезис в четких формулах:
Учитывая центральное значение добровольной организации в американской истории, нет сомнений, что она представляла для нации величайшую школу самоуправления. Притираясь друг к другу и характерами, и локтями, они (американцы. – Примеч. ред.) с юных лет упражнялись в том, чтобы организовать общее обсуждение, выбрать лидеров, согласовать различия и подчиниться выраженной воле большинства. Усвоив путь ассоциации, они усвоили путь демократии
[265].
После окончания Второй мировой войны в США периодически появлялись бестселлеры в области социальных наук, которые рассматривали разобщение и «внешнее управление» американцами как проблему для политического общежития и в духе Токвиля призывали к большей гражданской активности, в частности в общественных объединениях – от «Одинокой толпы» («Lonely Crowd») Дэвида Ризмана (1950) до «Боулинга в одиночку» («Bowling Alone») Роберта Д. Путнама
[266].
Именно вера в связь между демократией и общественными объединениями снова ожила и в Европе в конце XX столетия, накануне и во время краха советского режима и параллельного по времени кризиса западной модели государства всеобщего благосостояния по окончании холодной войны в дискуссиях о «публичной сфере» и «гражданском обществе». При этом свое второе рождение пережили исследования немецких интеллектуалов послевоенной эпохи – таких, как Райнхарт Козеллек и Юрген Хабермас, – которые были посвящены генезису и политической роли «общества» и «публичной сферы» XVIII века. Р. Козеллек, следовавший за консервативными воззрениями Огюстена Кошена и Карла Шмитта, видел в «обществе социального общения» Просвещения с его преувеличенным морализмом предшественников тоталитаризма эпохи модерна. Ю. Хабермас, напротив, следовал либеральной точке зрения, но в преломлении ориентированной на марксизм «критической теории общества» и видел в упадке просвещенной либеральной публичной сферы причину политических катастроф XX века и подъема «массовой демократии», которая, с его точки зрения, несла политические угрозы. В ней, по меткому выражению Хабермаса, нет «публичной сферы», последняя здесь лишь «изображается»
[267].
Безусловно, новые исторические исследования на эту тему, которые также отражены в настоящем обзоре, раскрыли обусловленность обстоятельствами времени идеалистически-пессимистического лейтмотива подобных историко-философских концепций об отношении политики и морали, социального общения и публичной сферы между Просвещением и XX веком, «эпохой крайностей» (Эрик Хобсбаум). Однако исследования Р. Козеллека и Ю. Хабермаса и до сих пор не потеряли своей притягательной силы, поскольку они представляют критическую точку зрения на основы модерной демократии, угрозы, которые она несет и которым подвергается сама
[268].