– Господи. И что теперь? Нам уйти?
Стелла покачала головой. Вик притянул ее к себе и нежно поцеловал в губы.
– Ведь ты рада, что мы тут появились, да, дорогая?
– Ты же знаешь, – сказала она.
Он посмотрел на меня и улыбнулся своей фирменной белозубой улыбкой, шельмовской и совершенно очаровательной – чуток Ловкого Плута
[76], чуток Прекрасного принца.
– Не переживай. Все равно они все нездешние. Это вроде поездки по обмену, сечешь? Как мы в Германии.
– Да?
– Эйн. Тебе нужно с ними общаться. А «общаться» означает, что надо еще и слушать. Понятно?
– Я говорю. Уже с парочкой поговорил.
– И как успехи?
– Все было отлично, пока ты меня не позвал.
– Ну извини. Просто хотел ввести тебя в курс дела. Все нормально.
Он похлопал меня по плечу и ушел со Стеллой. Потом они оба отправились наверх.
Не поймите меня неправильно, в этом полумраке все девушки были прекрасны; у всех были такие красивые лица, но, что гораздо важнее, в них было какое-то волшебное своеобразие, легкая асимметрия, некая странность или человечность, которые отличают истинную красоту от холодной безупречности манекена. Стелла, конечно, была красивее всех, но она, разумеется, досталась Вику: они уже наверху, и так будет всегда.
Когда я вернулся в комнату, какие-то люди уже сидели на диване и болтали с щербатой девчонкой. Кто-то рассказал анекдот, и все рассмеялись. К ней теперь пришлось бы пробиваться с боем, однако мой уход не особенно ее огорчил, она явно меня не ждала, и я вернулся в гостиную. Мельком глянув на танцующих, я удивился, откуда играет музыка: не видать ни проигрывателя, ни колонок.
И я снова пошел на кухню.
Кухни на вечеринках – вещь незаменимая. Чтобы зайти туда, не надо выдумывать поводов, и еще большой плюс: на этой вечеринке я не замечал признаков ничьих мамаш. Обследовав батарею бутылок и банок на кухонном столе, я нацедил себе полдюйма «Перно» и до краев разбавил его кока-колой. Бросил в стакан пару кубиков льда и сделал глоток, наслаждаясь кондитерским вкусом.
– Что пьешь? – спросил девичий голосок.
– «Перно», – ответил я. – На вкус как анисовое драже, только со спиртом. – Я не стал говорить, что попробовал это лишь потому, что слышал, как кто-то из толпы просил «Перно» на концертном альбоме «Велвет Андерграунд»
[77].
– А мне можно?
Я смешал еще один коктейль и отдал девушке, обладательнице медно-каштановых волос, завитых в мелкие кудряшки. Сейчас такие прически уже не носят, но тогда они встречались на каждом шагу.
– Как тебя зовут? – спросил я.
– Триолет.
– Красивое имя, – сказал я, хотя далеко не был в этом уверен. А вот девушка точно была красивой.
– Это такой вид стихов, – гордо ответила она. – Как я.
– Так ты, что ли, стихотворение?
Она улыбнулась и опустила глаза, может быть, даже застенчиво. У нее был почти античный профиль: идеальный греческий нос сливался в одну линию со лбом. В прошлом году мы в школе ставили «Антигону». Я играл гонца, который приносит Креонту весть о смерти Антигоны. У нас были полумаски с точно такими же носами. На кухне, вспомнив пьесу и глядя на девушку, я думал о женщинах из комиксов Барри Смита про Конана-варвара
[78]. Через пять лет я бы вспомнил прерафаэлитов, Джейн Моррис и Лиззи Сиддал
[79]. Но тогда мне было всего пятнадцать.
– Ты стихотворение? – переспросил я.
Она прикусила верхнюю губу.
– Если угодно. Я стихотворение, я ритм, я погибшая раса, чей мир поглотило море.
– Это, наверное, трудно: быть тремя вещами одновременно?
– Как тебя зовут?
– Эйн.
– Значит, ты Эйн, – сказала она. – Ты существо мужского пола. И ты двуногий. Тебе трудно быть тремя сущностями одновременно?
– Но это же не разные вещи. То есть не взаимоисключающие. – Я читал это слово много раз, но прежде никогда не произносил вслух и ударение поставил не туда. Вза́имоисключающие.
На ней было платье из тонкой шелковистой ткани. Глаза бледно-зеленые – такой оттенок сейчас навел бы на мысли о контактных линзах; но то было тридцать лет назад – тогда все было по-другому. Помнится, я думал о Вике и Стелле, уединившихся наверху. «Сейчас, – думал я, – они уже наверняка завалились в спальню». И завидовал Вику, как ненормальный.
И все же я разговаривал с девушкой, и пускай мы оба несли полную ахинею, и пускай на самом деле ее, может, звали не Триолет (детям моего поколения еще не давали хипповских имен: всем Радугам, Солнышкам и Лунам было тогда лет по шесть-семь-восемь).
– Мы знали, что конец близок, – продолжала она, – и все вложили в стихотворение, чтобы поведать Вселенной, кем мы были и зачем пришли в этот мир, что мы говорили и делали, о чем думали и мечтали, к чему стремились. Мы вплели свои сны в ткань слов и скроили слова так, чтобы они жили вечно, незабвенно. Потом мы превратили стихотворение в поток, сокрытый в сердце звезды, чтобы она им сияла, пульсируя, и взрываясь, и темнея в электромагнитном спектре, пока не придет время, когда в далеком звездном скоплении, на расстоянии в тысячу солнечных систем этот ритм расшифруют и он опять станет стихотворением.
– И что было дальше?
Она посмотрела на меня, как будто сквозь свою полумаску Антигоны, но бледно-зеленые глаза ее словно были частью маски – глубже, но тоже частью.