Поскольку средневековая статистика часто сопровождалась невероятными полетами фантазии
[627], вероятно, автор, писавший о чуме, имел в виду, что очень много людей было похоронено на Смитфилде. Согласно недавним оценкам, количество захоронений на кладбище составляло семнадцать-восемнадцать тысяч, а общий уровень смертности в Лондоне – двадцать-тридцать тысяч, причем тридцать тысяч – наиболее вероятная цифра. Если бы в средневековом Лондоне всего проживало семьдесят тысяч человек, то разумным показателем уровня смертности стоит считать около 50 процентов
[628].
Некоторые историки полагают, что чума в Лондоне, возможно, развивалась по образцу Авиньона – легочная форма зимой, бубонная – весной и летом, хотя неоспоримых свидетельств этого нет. Зато в средневековых источниках содержится информация о личностях некоторых умерших. В Лондоне Y. pestis, кажется, убивала по уравнительному принципу – она унесла жизни не менее двух архиепископов Кентерберийских, Джона Оффорда и его преемника Томаса Брэдвардайна, а также многочисленных членов королевской семьи, включая королевского врача Роджера де Хейтона и своенравного охранника принцессы Джоанны, Роберта Буршера, который увернулся от чумы в Бордо, но умер от нее в Лондоне. В припадке антипрофсоюзного безумия эпидемия забрала жизни руководителей многих влиятельных торговых гильдий города, среди них восьми сотрудников из артели закройщиков, шести сотрудников из артели шляпочников и четырех сотрудников из артели ювелиров.
От чумы умерли также двадцать семь монахов Вестминстерского аббатства, но их могло бы быть и двадцать восемь, если бы вспыльчивый и неприятный в общении аббат Саймон де Бирчестон не отправился в свое поместье в Хэмпшире, хотя и это было напрасно. Когда чума захватила прибрежную Англию, она остановилась в Хэмпшире и все же убила его.
В последние месяцы эпидемии Чипсайд опустел, в Шамблзе тоже едва ли было кого слышно, поскольку фермеры отказывались возить в столицу продукты из-за страха заразиться. В стране осталось так мало людей, что даже с учетом этого бойкота второму Всаднику Апокалипсиса, Голоду, едва ли было чем поживиться. Расчет подушного налога в размере 1377 человек показал, что население столицы после чумы составляло 35 тысяч человек
[629].
Если бы эксперты взялись за изучение морального духа жителей Лондона, то они бы обнаружили, что он тоже резко упал. Джон из Рединга, вестминстерский монах, отмечал, что в годы, последовавшие за эпидемией чумы, священники, «забыв о своей профессии и правилах, вожделели все мирское и плотское»
[630]. Генри Найтон замечал со злой усмешкой, что многие знатные женщины «растратили все свое имущество и теперь злоупотребляли телом»
[631]. Подобный моральный упадок царил везде – и в постчумной Европе, и на Ближнем Востоке. «Цивилизацию, – отмечал мусульманский писец Ибн Халдун, – и на Востоке, и на Западе настигла разрушительная чума. Она поглотила много хорошего и стерла с лица земли все благодетели. Уровень цивилизованности упал вместе с убылью населения. Весь мир изменился»
[632].
В книге «О термоядерной войне», одном из наиболее исчерпывающих исследований, посвященных последствиям ядерной войны, которые когда-либо проводились, исследователь Герман Кан заявляет: «Объективные исследования показывают, что, даже если количество человеческих страданий в послевоенном мире значительно увеличивается, для большинства выживших это не является препятствием для того, чтобы вести нормальную, счастливую жизнь»
[633]. Последствия чумы позволяют предположить, что оценка постапокалиптической жизни, данная доктором Каном, верна лишь наполовину. Выжившие после страшной эпидемии действительно смогли наладить свою жизнь и восстановить общество, но, как отмечается в стихотворении «Черная смерть в Бергене», память о том, что они пережили, никогда не покидала их:
Зрелище, которое вечно преследует душу,
отравляет жизнь до самого конца
[634].
Джеймс Вестфол Томпсон, психиатр из Чикагского университета, писал о последствиях Первой мировой войны, отмечая несколько параллелей между Потерянным поколением Великой войны и поколением, пережившим Черную смерть. «Внешняя, будто лихорадочная веселость, склонность к разврату, дикая волна расточительства, обжорство – все эти явления легко объяснимы в свете перенесенных шока и травм в Великой войне»
[635], – говорил доктор Томпсон, и во всем описанном отчетливо прослеживаются параллели с поведением людей, переживших чуму.
Восточная Англия, весна 1349 года
На карте восточное побережье Англии образует достаточно прямую линию от Йоркшира до Уоша, большого залива, который викторианцы называли Немецким морем (более известное название – Северное море). Ниже Уоша побережье внезапно делает маневр, словно голова, которая резким рывком хочет пробить стену. Эта картографическая иллюзия и есть Восточная Англия.
Возможно, потому что океан и небо всегда манили людей, этот регион давно стал отправной точкой для тех, кто жаждал приключений. В семнадцатом веке колонисты из Норфолка и Саффолка, двух графств Восточной Англии, заселили Новую Англию, куда принесли с собой не только многие местные топонимы, включая Ярмут, Ипсвич, Линн (Массачусетс), Норвич и Норфолк (Коннектикут), но и особенности речи, которые дали начало бостонскому акценту. Однако задолго до того как Восточная Англия открыла для себя Новый Свет, она поняла, как можно заставить бесперспективную окружающую среду работать на себя. В годы, предшествовавшие эпидемии чумы, крестьяне плодородных центральных английских земель с удивлением обнаружили, что их коллеги, жившие вдоль побережья Немецкого моря, превратили регион, который мог похвастаться только легкой песчаной почвой, мрачным небом и маленькими, экономически нерентабельными фермами, превратился в наиболее активно развивающийся уголок Англии
[636].