Все эти новые открытия вызывали сопротивление клириков. Хотя Библия вовсе не является космологическим текстом, многие фрагменты, разбросанные по различным книгам, утверждают незыблемость мироздания и неподвижность Земли. Так, Экклезиаст недвусмысленно говорит, что «земля пребывает во веки. Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит» (Эккл. 1, 4–5). А главное, «что было, то и будет» (Эккл. 1, 9). А Иисус Навин, как известно, остановил солнце над Гаваоном, а луну – над долиной Аиалонскою (Нав. 10, 12–13). Новая астрономия противоречила этим утверждениям, которые в то время никто не решился бы подвергнуть сомнению, ибо слишком много инакомыслящих горело на кострах, раскладываемых как католиками, так и протестантами. Ведь и Лютер в своих «Застольных беседах» называл Коперника безумцем.
Но, если создателям новой космологии приходилось туго, исследователям человеческого тела было зачастую еще тяжелее. XVI в. был не только веком астрономии, это было столетие невиданного прогресса в области медицины. Атлас А. Везалия, прекрасно иллюстрированный и подробный, стал первым детальным описанием человеческой анатомии. Сам его автор был приговорен к смертной казни за вскрытие трупов и избежал плахи лишь благодаря заступничеству Филиппа II Испанского. Знакомый Везалия М. Сервет, полагавший, что дыхание очищает кровь, а не охлаждает ее, попал на костер вместе со своей книгой «Восстановление христианства», причем, если Везалия преследовала инквизиция, то к казни Сервета приложил руку Кальвин. У. Гарвею, открывшему кровообращение и опровергшему учение Ж. Фернеля о жизненных духах, повезло больше. Впрочем, он и жил в более терпимой стране. Суровость репрессий против врачей объясняется во многом тем, что именно в пространстве медицинского знания в XVI–XVII вв. разгорелись наиболее ожесточенные сражения между сторонниками господствующего аристотелевского учения и приверженцами нового знания о человеке.
Из всех версий протестантизма во Франции лучше всего прижился кальвинизм. Конечно ни сам Кальвин, ни его учение не были пронизаны духом свободы, однако начиная с 1545 г. обвинениям в кальвинизме подвергся едва ли не каждый хоть сколько-нибудь свободомыслящий писатель или художник.
Книжная культура была ориентирована на сочинения античных писателей. Монтень, например, признавался, что страсть к книгам родилась у него благодаря знакомству с Овидием. Однако наряду с этим появившиеся на галльской почве гуманисты, по выражению Р. Мандру, «начали гордиться французским языком и круглыми сутками переводили на него с латыни, греческого, иврита и итальянского»
[45]. Тот же автор, кстати, очень точно выделяет два аспекта этой деятельности французских гуманистов: с одной стороны, это была охота за манускриптами и филологическая работа по восстановлению точных текстов древних писателей, с другой – реконструкция текстов вела их к реконструкции античной культуры и к историческим исследованиям. Античная же культура значительно отличалась от католической.
В XVI в. французская культура обогатилась огромным количеством переводов с классических языков. Сочинения греческих поэтов, философов и историков появлялись в дотоле невиданном количестве. Наверное, самым ярким, во всяком случае, оказавшим наибольшее влияние на последующие поколения текстом стал перевод Плутарховых «Жизнеописаний», выполненный Жаком Амьо
[46]. Монтень, который восхищается этим переводом в своих «Опытах»
[47], подмечает чрезвычайно важный эффект, произведенный им на французскую культуру: «Благодаря его труду мы в настоящее время решаемся и говорить, и писать по-французски…»
[48] Немногим менее популярны были «Нравственные сочинения» Плутарха, которые тот же Амьо перевел в 1570-х гг. Переводили не только греков. На французском языке стали выходить сочинения Данте, Петрарки и Боккаччо. Французский королевский дом почувствовал тягу к меценатству («новый пыл», по выражению того же Монтеня
[49]) и стал привечать философов. Гийом Бюде (1468–1540) стал сперва секретарем, а позже библиотекарем Франциска I, а Ж. Лефевр д'Этапль, который перевел Библию на французский язык, был приближен к Маргарите Наваррской. «Гуманистический» королевский двор надолго стал противоположностью и противовесом огрызающейся на гугенотов Церкви и проявляющему нетерпимость к инакомыслию Университету.
С языками ситуация вообще была непростой. С одной стороны, люди ученые писали все еще на латыни – международном языке науки, остановившемся в своем развитии. С другой стороны, был литературный французский язык, на котором мало кто говорил, ибо разговорными были два диалекта – диалект «ойль» на севере и диалект «ок» на юге. Такое множество языков, естественно, вызывало большие неудобства. Философам приходилось еще труднее, ведь очень мало что можно было прочесть на латыни (о переводах на живые языки и говорить не приходится), для занятий философией нужно было знать греческий. Недаром Томас Мор писал о побывавшем в Утопии Рафаэле: «В греческом он умудрен более, чем в римском, оттого что целиком посвятил себя философии, а в этом деле, как узнал он, по-латыни ничего нет сколько-нибудь важного, кроме кое-чего у Сенеки и Цицерона»
[50].
Еще одним важным событием стало широкое распространение печатного станка. Учреждение множества типографий стало символом и орудием свободомыслия. Виктор Гюго в своем «Соборе Парижской Богоматери» очень точно отметил: «Шестнадцатый век окончательно сокрушает единство церкви. До книгопечатания реформация была бы лишь расколом; книгопечатание превратило ее в революцию. Уничтожьте печатный станок – и ересь обессилена. По предопределению ли свыше, или по воле рока, но Гутенберг является предтечей Лютера»
[51].
«В ту эпоху – как и во все прочие – были люди чувств и люди ума, – пишет Р. Мандру в начале своей книги о XVI столетии, – люди, твердо стоящие на земле, и стремившиеся за ее пределы; верящие в Красоту и Науку, а также жулики и политики; изобретатели машин и создатели абстрактных систем, которые, движимые эгоистическими побуждениями, пытались перекроить судьбы других»
[52].
В XVI в. Старый Свет считал себя поистине старым и близким к своему концу, тем более что недавно был открыт Новый свет. Однако это было не средневековое ожидание Конца Света, а ощущение своей культуры как бесконечно старой и утомленной. Выражая общий взгляд своей эпохи, Монтень полагал, что «вновь открытый мир только-только выйдет на свет, когда наш погрузится во тьму»
[53]. Впрочем, открытие Нового Света, еще столь недавнее, едва ли сколько-нибудь существенно изменило взгляд европейцев на мир. Конечно, оно несло с собой перемены в бурно развивающейся картографии
[54], оно меняло космологические представления, но для радикального пересмотра своих отношений с миром нужна была основательная колонизация. Франция поначалу оказалась в стороне от раздела этого пирога, экспедиции к побережью Флориды и в Южную Америку не принесли успеха, а колонизация Канады была лишь проектом. Монтень был первым европейским интеллектуалом, который смог оценить всю значимость новых открытий для Старого Света.