Конечно, можно сказать, что рефлексия по поводу своего времени и положения рефлексирующего философа в этом времени не является какой-то константой в истории мысли, что поставленный таким образом вопрос о своей современности можно с большой осторожностью приписывать Декарту, тогда как его предшественники попросту не могли проблематизировать свою современность (modérne), потому что этого не позволяла эпистемологическая формация. А уж ожидать чего-то в этом роде от средневековых схоластов, философский статус которых довольно шаток, и вовсе не приходится. И тем не менее, человек всегда каким-то образом оценивает свою современность и свое место в ней. Он может выражаться на языке мифа, или пользоваться языком богословия, и тем не менее нелепо полагать, будто когда-то люди могли довольствоваться одним лишь указанием на свое прошлое и/или будущее. Ведь такое указание непременно предполагает определение собственного положения. А это, в свою очередь, порождает определенную диспозицию философии. Уж во всяком случае, мы можем выяснить, как виделась людям той эпохи философия, и где она находила для себя место. А если нам недостает прямых суждений интеллектуалов по этим вопросам, ничто не мешает нам взглянуть на их образ жизни и на его соотношение с исповедуемой ими философией. И это уже позволит решить нашу задачу более чем наполовину.
А задача наша состоит в том, чтобы дать галерею портретов, для которых позировал один и тот же натурщик в разные периоды своей жизни. При этом, повторимся, мы должны избежать гегельянского стремления подвести историю французской философии к некой конечной точке, в которой достигается абсолютное самосознание. Вместо этого нам придется представить парадоксальный ряд, в котором будут присутствовать такие объекты, как череп Вольтера в детстве и его же череп в старости. Попытаемся объяснить, почему мы так настойчиво пытаемся уйти от сквозной линии развития, которая могла бы объединить разнородные фигуры, из которых состоит любая история философии.
О. Шпенглер весьма резонно заметил, что история западной философии состоит «из книг и личностей с определенно выраженной физиономией»
[7]. Историзм в истории философии, как правило, приводит к схематизму и одномерности. Прежде всего, историзм предполагает привилегированную точку рассмотрения истории явления, где помещается исследователь, который, во-первых, сам должен быть изъят из изучаемого исторического процесса, а во-вторых, говорить изнутри некоего метанарратива, охватывающего все подвергаемые рассмотрению философские дискурсы и превосходящего их в теоретическом отношении. Однако и сам исследователь всегда находится в рамках истории, и создание всеобъемлющей схемы позволяет разглядеть в истории лишь саму эту схему. Поэтому избранный нами подход, предполагающий самое пристальное внимание к мысли тех или иных индивидов, чье творчество и составляет, на наш взгляд, историю философии, идет вразрез с установками гегельянства и марксизма как его разновидности
[8].
Прислушаться к Гегелю всегда полезно. Конечно, предлагаемая им модель истории философии имеет смысл лишь как часть гегелевской системы философии. Однако и в том случае, если мы не принимаем гегелевскую систему как целое, гегелевские лекции по истории философии могут оказаться чрезвычайно полезны, не говоря уже о том, что ни один историк философии не может обойти их как одну из важнейших вех в развитии его дисциплины. Ведь именно Гегель утвердил в западноевропейском сознании мысль о необходимости истории философии как единственного средства постичь самый предмет философии: «…Если мы желаем установить понятие философии не произвольно, а научно, то такое исследование превращается в самое науку философии, – писал он во введении к своим лекциям по истории философии. – Ибо своеобразная черта этой науки состоит в том, что в ней ее понятие лишь по-видимому составляет начало, а на самом деле лишь все рассмотрение этой науки есть доказательство и, можно даже сказать, само нахождение этого понятия; понятие есть по существу результат такого рассмотрения»
[9].
Гегель считал историю философии достойной самого пристального внимания из-за существенной связи между прошлым (вернее, тем, что представляется отошедшим в прошлое) и настоящим. Эта связь, подчеркивал Гегель, с которым здесь трудно не согласиться, выражает саму внутреннюю природу истории философии, а не есть какое-то внешнее соображение. Гегель делает частью (частью едва ли не самой важной) своей системы то, что более или менее отчетливо прозревает всякий историк философии, так что следующий пассаж великого немца может служить как своего рода блазон нашей дисциплины:
История философии показывает нам ряд благородных умов, галерею героев мыслящего разума, которые силой этого разума проникли в сущность вещей, в сущность природы и духа, в сущность бога, и добыли для нас величайшее сокровище, сокровище разумного познания. События и деяния, составляющие предмет этой истории, поэтому суть такого рода, что в их содержание и состав входят не столько личность и индивидуальный характер этих героев, сколько то, что они создали, и их создания тем превосходнее, чем меньше эти создания можно вменять в вину или заслугу отдельному индивидууму, чем больше они, напротив, представляют собою составную часть области свободной мысли, всеобщего характера человека, как человека, чем в большей степени сама эта лишенная своеобразия мысль и есть творческий субъект. Она в этом отношении противоположна политической истории, в которой индивидуум является субъектом деяний и событий со стороны особенности своего характера, гения, своих страстей, силы или слабости своего характера и вообще со стороны того, благодаря чему он является именно данным индивидуумом.