Книга Философская традиция во Франции. Классический век и его самосознание, страница 54. Автор книги Александр Дьяков

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Философская традиция во Франции. Классический век и его самосознание»

Cтраница 54

Живя на планете, столь подверженной изменениям, люди находятся в довольно неустойчивом положении: могут возникнуть сотни тысяч причин, способных уничтожить их и, тем более, увеличить или уменьшить их число [338].

Впрочем, вся эта постоянно меняющаяся картина мироздания подчиняется законам, которые, как считали в ту эпоху, действуют повсеместно. Ведь «все, что существует, имеет свои законы: они есть и у божества, и у мира материального, и у существ сверхчеловеческого разума, и у животных, и у человека» [339]. Познать эти законы и в соответствии с ними разумно (ибо раз это законы, они, несомненно, носят разумный характер) выстроить собственную жизнь – вот первейшая задача, которую ставят перед собой философы этого столетия. Так что нужно признать правоту Э. Кассирера, утверждавшего, что в ту эпоху теснейшим образом переплелись друг с другом проблема природы и проблема познания. Ведь мысль, занятая проблемой познания, есть мысль, обращенная на саму себя. Французские философы не дожидались Канта, чтобы задаться вопросом о способностях разума, о его возможностях и границах [340].

Это была эпоха торжества разума – воображаемого или реального. Во всяком случае, казалось, что «в наш просвещенный век… природа настолько известна, что в этом отношении не остается желать ничего большего» [341]. Под этими словами Ламетри могли бы подписаться многие естествоиспытатели и ученые-теоретики. Ему вторил Монтескьё: «Вы живете в таком веке, когда свет просвещения достиг невиданной до сих пор силы, когда философия озарила умы…» [342] Однако стоит помнить об одной простой вещи: просвещенных людей, которые могли полагать, будто мир познан до конца, и верили в «неостановимую экспансию разума», было совсем немного. Как в прошлом, XVII, веке научную революцию совершили не более пяти сотен человек, к тому же рассеянных по всей Европе и зачастую знакомых лишь по переписке, так и теперь свет Просвещения несли немногочисленные интеллектуалы. Однако их деятельность породила многочисленных последователей: Просвещение и впрямь затронуло души тех, кто хотел быть просвещен, а их было куда больше, чем в прошлом столетии. Тем самым начался непрерывный рост, неостановимая экспансия разума. Как удачно выразился П. Шоню, «Европа эпохи Просвещения вовлекла нас в самое опасное из приключений, она приговорила нас к непрерывному росту» [343].

Впрочем, сперва нужно было отделаться от всего, что могло сдерживать движение вперед, и обрести импульс в самом этом движении. Куда это «вперед», тоже еще нужно было выяснить, хотя в прошлом столетии это уже стало проясняться. Освободиться нужно было в двух отношениях. Во-первых, в горизонтальном: избавиться от средневековым догм и по большей части пустого теоретизирования, опирающегося не на опыт, а на авторитетные тексты. Сделать это было непросто, ибо невозможно разом покончить с двумя тысячелетиями культуры, из которых выросло само Просвещение и из которых оно черпало свои силы. Следовательно, нужна была некая деконструкция, отнюдь не сводящаяся к чистому нигилизму в отношении старого. Во-вторых, в вертикальном: если в XVII в. возникли системы мысли, независимые от социально-экономических реалий своего времени, и таким образом надстройка оторвалась от базиса, значительно опередив его, то теперь нужно было новое мышление, систематическое, но не замыкающееся в системы, которое заново установило бы связь между мыслью и материальной цивилизацией, причем таким образом, чтобы первая вела за собой вторую. (Противоречие здесь лишь кажущееся: все дело в том, что считать лошадью, а что – телегой.)

Отказ от систематичности естественным образом оборачивался эклектизмом, который был подлинной приметой времени. Проницательный Вовенарг замечал: «…иногда у самых разумных людей бывают идеи, несочетаемые по своей природе, но неразрывно увязанные между собой в памяти воспитанием, обычаями или каким-то исключительно сильным впечатлением» [344]. Все смешалось в головах людей Нового времени: католическое воспитание, средневековые городские и деревенские традиции, религиозные распри, увлечение оккультными науками, государственные интересы и т. д., и т. п. Разобраться в этой мешанине мог лишь настоящий философ. Однако и сами философы той эпохи во многих отношениях были эклектиками.

XVIII в. еще не распростился с античной мыслью, но уже стал относиться к ней критически и норовил обрести собственные опоры. «Мы питаемся тем, что нам дают писатели древности и лучшие из новых, – писал Ж. де Лабрюйер, – выжимаем и вытягиваем из них все, что можем, насыщая этими соками наши собственные произведения; потом, выпустив их в свет и решив, что теперь-то мы уже научились ходить без чужой помощи, мы восстаем против наших учителей и дурно обходимся с ними, уподобляясь младенцам, которые бьют своих кормилиц, окрепнув и набравшись сил на их отличном молоке» [345]. Действительно, книги той поры насыщены соками минувшего столетия и, все в меньшей степени, античности, но их авторы обращаются со своими предшественниками без пиетета, а при случае не прочь и ругнуть их. Этот желчный стиль встречается едва ли не повсеместно и, по-видимому, считается хорошим тоном.

Дело в том, что древность больше не представляется временем, когда великим мужам открывались все без исключения великие истины, но, скорее, как период младенчества человечества. «Системы древних философов часто отдают детством мира», – замечал молодой Гельвеций [346]. Теперь же французские интеллектуалы чувствуют себя людьми возмужалыми и готовыми к большим делам. Впрочем, это вовсе не означало, что древние были сброшены со счетов: в конце концов, их так привыкли превозносить и восхищаться ими, что отвернуться от них в одночасье было просто невозможно [347].

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация