Э. Кассирер в своей «Философии Просвещения» заявил о необходимости поставить этот конкретный историко-философский феномен в связь с философией истории, ибо Просвещение как философское движение «не остается чем-то завершенным в себе самом, а указывает во вне – как в направлении вперед, так и в направлении назад, – за свои пределы. Оно, это движение, образует только один акт и особую фазу единого духовного события, в ходе которого современная философская мысль достигла достоверности в отношении себя самой – своего специфического самоощущения и самосознания»
[359]. Действительно, западноевропейская философия XVIII столетия и Просвещение как его центральное явление было событием уникальным для всей западной культуры, когда она, эта западная культура, поставила перед собой вопрос о своей собственной современности, задалась наконец вопросом о том, что она такое есть. И вместе с тем, это было универсально-историческое значение, потому что вся последующая европейская мысль так или иначе по сей день соотносит себя этой точкой и ретроспективно приводит к ней все предшествующие интеллектуальные события в своей истории. Более того, только здесь и появляется в первый и, быть может, в последний раз возможность говорить об истории западной мысли изнутри самой этой истории.
Со стороны своего содержания, – продолжает Кассирер, – эпоха Просвещения осталась – в гораздо большей мере, чем это было осознано ею самой, – зависимой от предшествовавших столетий. В этом отношении эпоха просветителей была только продолжением унаследованного от тех столетий: она куда больше упорядочила и отобрала, доразвила и дообъяснила, чем в действительности открыла и обосновала собственно оригинальные мыслительные мотивы. И все же, несмотря на всю эту содержательную зависимость и материальную связанность, Просвещение создало совершенно новую и своеобразную форму философской мысли… Ибо то, что теперь видится и определяется иначе, чем прежде, есть не что иное, как универсальный процесс философствования
[360].
Эпоха Просвещения – не просто эпизод в истории философии, но определяющий для самой философии момент. Самое любопытное с точки зрения историка философии заключается в том, что люди той эпохи сознавали исключительность своего времени и своей ситуации. «Мысль не только устремляется к новым, неведомым прежде целям; она еще желает знать и то, куда ведет путь всего движения, и она хочет сама, собственными силами установить направление этого движения»
[361]. С этим тесно связан философский метод эпохи, которая хочет опираться уже не на «Рассуждение о методе» Декарта, а скорее на сочинения Ньютона. Кассирер утверждает даже, что столь несогласные друг с другом по многим вопросам авторы, как Вольтер, д'Аламбер или Кант, сходятся в том, что метафизический метод должен совпадать с аналитическим методом Ньютона. И действительно, Ньютон представлялся этим мыслителям подлинным светилом, озарившим прежде темную Вселенную. Конечно, это вовсе не означает, что XVIII столетие отказалось от так трудно давшегося прошлому веку рационализма, просто разум теперь – «не столько то, чем мы владеем, сколько некоторая определенная форма того, что мы себе добываем»
[362].
И наконец, у Кассирера мы находим панегирик духу XVIII столетия, перекликающийся с попытками его описания, предпринимавшимися самыми разными историками мысли:
Твердая форма античного и средневекового воззрения на мир разрушается; мир больше не является «космосом» в смысле обозримого, доступного непосредственному созерцанию порядка вещей. Пространство и время расширяются в бесконечность: их уже невозможно ни понять в тех отчетливых пределах, которыми владела античная космология в платоновском учении о пяти неподвижных телах или в аристотелевском ступенчатом космосе, ни представить исчерпывающим образом в конечных мерах и числах. На место одного мира и одного бытия заступает бесконечность миров, которые непрерывно рождаются вновь из лона становления, и каждый из которых образует только отдельную преходящую фазу в неисчерпаемом жизненном процессе вселенной. Но существенное в этом преобразовании заключается не в этом безграничном распространении; скорее оно заключается в том, что дух в этом распространении и через него все более осознает в себе самом новую силу. Всякий экстенсивный рост остался бы бесплодным и неизбежно привел бы дух в пустоту, если бы он не обретал при этом новую интенсивность, новую концентрацию в себе самом. Именно эта интенсивность только и обеспечивает духу его подлинную истинную сущность. Его высшая энергия и его глубочайшая истина заключаются не в том, что он в состоянии устремляться в бесконечность, а в том, что он в состоянии утверждать себя перед бесконечным; в том, что он в своем чистом единстве показывает себя равным бесконечности бытия
[363].
Это новое мироощущение, которое О. Шпенглер назвал «фаустовским», быть может, было плодом более ранней эпохи – Ренессанса, до Франции добравшегося с некоторым опозданием. Все теперь указывало человеку на огромность мира – и открытие новых земель, и совершенствование астрономических приборов. Мир бросал человеку вызов, потому что человек осмелился наконец выбраться из пещеры, где он прятался до сих пор, и теперь человек не только готовился на этот вызов ответить, но уже отвечал самим своим существованием. Дело теперь было не в том, что человек – это мыслящая вещь (в это как раз верили все меньше), но в том, что он сущностно связан с тем миром, в котором живет, поскольку существует, подчиняясь тем же законам, что и все мироздание, но при этом способен эти законы постичь. Отсюда, с одной стороны, безграничная вера Монтескьё в законы, а с другой – утверждение Вовенарга о том, что человек живет не разумом, а страстями.
В 1784 г. Кант писал: «Просвещение – это выход человека из состояния несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине. Несовершеннолетие – это неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого. Несовершеннолетие по собственной вине имеет причиной не недостаток рассудка, а недостаток решимости и мужества пользоваться им без руководства со стороны кого-то другого. Sapere aude! – имей мужество пользоваться собственным умом! – таков, следовательно, девиз Просвещения»
[364]. С этой цитаты мы начали настоящую книгу, а теперь мы снова возвращаемся к ней, чтобы понять, каким образом смотрели на свое время люди XVIII в. М. Фуко усмотрел в этой кантовской статье проблематизацию своей собственной современности, и это, конечно же, верно. Но вместе с тем, нам из дня сегодняшнего чрезвычайно трудно заново пережить то мироощущение, что было свойственно человеку того времени. Ведь нас от Просвещения отделяют чуть ли не три столетия, и хотя наше время по-прежнему несет в себе идеи той эпохи, просвещенческий дух, по-видимому, успел совершенно выветриться.