Дело не в том, что нам уже недоступно то восхищение успехами разума, что охватывает юную душу европейского человечества, наконец-то избавляющегося от пут клерикализма и суеверных страхов. Хотя такое восхищение, должно быть, имело место в действительности, столь знакомый нам всеохватный скептицизм интеллектуалам XVIII столетия был знаком ничуть не хуже. На наш взгляд, непреодолимая дистанция, отделяющая нас от Просвещения, связана скорее с тем, что наш скептицизм распространился на историю – как историю прошлого, так и историю настоящего. Познав, с какой легкостью симулируются любые события и как просто переписывают историю те, кому это выгодно, мы больше не верим собственным глазам. Тогда как для человека Просвещения современность в том и заключалась, что он был непосредственно погружен в происходящую у него на глазах историю, которую он мог, осмелившись пользоваться своим разумом, не только постигать как свою современность, но в той или иной степени разумно корректировать. Поэтому нужно признать правоту Фуко в том отношении, что вопрос о Просвещении, задаваемый во второй половине XVIII в., был такой постановкой вопроса о собственной современности, какой история мысли на Западе не знала ни прежде, ни после. А сам феномен Просвещения, выражаясь схематически, заключался в сочленении онтологии субъекта с историей.
Конечно, когда историк философии берется обрисовывать общие тенденции в интеллектуальном движении того или иного столетия, ему приходится представлять дело таким образом, будто и впрямь существовало некое более или менее единое движение, охватывавшее все лучшие умы своего века, которые volens-nolens тянули за собой и худшие. В действительности же всякая эпоха представляет разноголосицу мнений и взглядов на мир, причем их носители, как правило, не в состоянии договориться между собой, да и опираются они на представления, пришедшие из самых разных времен и регионов. Особенно верно это для XVIII в., когда в пространстве западноевропейской мысли сталкивались весьма разнородные пласты мысли. Вольтер блестяще представил эту пеструю картину в своем «Микромегасе», где великаны с Сириуса и с Сатурна выслушивают речи земных философов, неспособных договориться между собой:
– …Скажите, что такое душа и как образуются у вас мысли?
Философы опять заговорили все вместе, но теперь каждый говорил свое. Самый старый процитировал Аристотеля, один произнес имя Декарта, другой Мальбранша, кто-то упомянул Лейбница, кто-то Локка. Ветхий перипатетик громко и безапелляционно изрек:
– Душа – это энтелехия, и единственная причина, по которой она имеет возможность существовать, состоит в том, что она существует. Именно так утверждает Аристотель, смотри луврское издание, страницу шестьсот тридцать третью: Ἐντελεχετα εοτι.
– Я не слишком хорошо понимаю по-гречески, – сказал великан.
– Я тоже, – признался крошечный философ.
– Зачем же вы тогда цитируете по-гречески какого-то Аристотеля? – удивился Микромегас.
– То, чего не понимаешь, лучше всего цитировать на языке, который знаешь хуже всего, – ответствовал ученый муж.
В разговор вступил картезианец и заявил:
– Душа – это чистый дух, восприявший в материнском чреве все метафизические идеи, однако после выхода из него ей приходится опять начинать учение и заново постигать то, что она так хорошо знала, но чего никогда уже не узнает.
– Право, твоей душе не имело смысла быть такой ученой в материнском чреве, чтобы стать совершенно невежественной, когда у тебя появится борода, – отрезало восьмимильное существо. – А что такое, по-твоему, дух?
Не спрашивайте меня о подобных вещах, – ответил мыслитель. – Я не имею об этом ни малейшего представления. Считается, что он не материален.
– Но ты хотя бы знаешь, что такое материя?
– Несомненно, – ответил человек. – Возьмем, например, этот камень: он серого цвета, обладает определенной формой, тремя измерениями, весом, делимостью…
– Хорошо, – заметил Микромегас. – Тебе этот предмет кажется серым, делимым, обладающим весом, но все же ответь, что он такое? Тебе открыты отдельные его признаки, но известна ли его сущность?
– Нет, – отвечал картезианец.
– Тогда ты не знаешь, что такое материя.
Затем господин Микромегас обратился к следующему мудрецу из находившихся на его большом пальце и задал вопрос, что такое душа и в чем проявляется ее деятельность. Философ, бывший последователем Мальбранша, ответил:
– Ни в чем. Все за меня творит бог; я все созерцаю в нем; все, что происходит со мной, происходит в нем; он источник всего, я же ни к чему не причастен.
– Это выходит вовсе не жить, – заметил философ с Сириуса и поинтересовался у стоящего рядом лейбницианца: – А по-твоему, друг мой, что есть душа?
– Душа, – заявил тот, – это стрелка часов, показывающая время, меж тем как тело отбивает его, или, если угодно, она отбивает, а тело показывает; иначе говоря, душа – это зеркало, в котором отражается мир, а тело – рама зеркала. По-моему, это совершенно очевидно.
Спрошенный следующим приверженец Локка так ответил на вопрос:
– Мне неизвестно, каким образом я мыслю, но я знаю, что мысли у меня возникают лишь вследствие моих ощущений. У меня нет сомнений в том, что есть разумные нематериальные сущности, но зато я весьма сомневаюсь, что богу не под силу наделить материю способностью мыслить. Я благоговею перед его извечным всемогуществом и считаю, что не подобает ставить ему пределы. Не берусь ничего утверждать – мне достаточно уверенности, что на свете существует многое такое, чего мы и представить себе не можем.
Обитатель Сириуса улыбнулся, сочтя, что этот ответ ничуть не глупее прочих, а карлик с Сатурна с радостью заключил бы последователя Локка в объятия, не препятствуй этому вопиющая несоразмерность их тел. Но на корабле, к несчастью, находилась еще одна инфузория в четырехугольной профессорской шапочке; она ворвалась в разговор, не дав высказаться остальным мудрствующим козявкам. Профессор заявил, что все тайны бытия ему известны и изложены они в «Сумме» святого Фомы Аквинского. Взирая сверху вниз на пришельцев с неба, он изрек, что все – они сами, их миры, их солнца, их звезды – сотворено только ради человека. Тут наши путешественники повалились друг на друга, изнемогая от того неодолимого, несказанного смеха, который, согласно Гомеру, является лишь уделом богов…
[365]
Нетрудно заметить, какую невзрачную фигуру представляет собой выведенный в этой беседе картезианец. Тот, кто еще так недавно казался гордым исполином, ниспровергающим заблуждения непросвещенных веков, теперь сам съежился и обернулся жалким карликом, комичным в своих претензиях на вселенскую мудрость. С картезианством произошло то же, что в тот же самый век Просвещения произошло с традиционной религией: они оказались по одну сторону, а потому атаки, обращенные на одно из них, по необходимости обращались и на другое
[366].