П. Шоню предложил считать началом классической Европы «неустойчивое и противоречивое плато мировой конъюнктуры между циклическими кризисами 1620 и 1640 гг.»
[38]. Принимая этот взгляд на историю новой Европы, мы принимаем идею Ф. Броделя об «этажах» истории. Другими словами, историческое развитие должно представать нам не в виде спирали, а в виде лестницы, всякая ступень которой представляет собой более или менее однородное состояние, растянутое в хронологическом направлении.
Историческая спираль – не более чем образ, принятый диалектикой более позднего времени ради удобства проецирования собственных теорий на исторический процесс, понимаемый сугубо телеологически. В реальности история движется неравномерно, с остановками и отступлениями. Кроме того, в разных краях и на разных общественных уровнях история может двигаться с разной скоростью. Громкие революции в общественном сознании, грохот рушащихся тысячелетних доктрин, страсти, кипящие на парижских улицах, могут быть совершенно не слышны в деревушках, спрятавшихся в складках Пиренеев или уместившихся на кромке океанского прибоя. Столетия Ренессанса и Просвещения обошли стороной античный уклад селений Лангедока. А то, что их жители не занимались ни философией, ни математикой, не устраняет их из истории.
Подход Ф. Броделя и П. Шоню представляется нам более оправданным, позволяя разглядеть в истории не движение к заданным целям, а ряд устойчивых состояний, на протяжении существования которых в интеллектуальной истории Запада можно проследить функционирование тех или иных форм дискурса или развитие тех или иных доктрин. История не обязана следовать заданным схемам, а существование единого смысла и направления человеческой истории так и остается спорным вопросом. Вернее, результатом теоретических предпочтений. Всякая уверенность в знании смысла истории может быть лишь заблуждением или политической уловкой. Для исследователя это не годится.
Кроме того, следует учитывать еще один момент, казалось бы, лежащий на поверхности, но неизменно отбрасываемый исследователями, опирающимися на те или иные схемы исторического развития. Дело в том, что человеческая культура всегда представляет собой здание по меньшей мере из двух этажей, на каждом из которых историческое время может протекать по-своему. Упрощенная схема «базис/надстройка» не объясняет разрыва между двумя этажами, который порой может быть весьма существенным. На наш взгляд, стоит говорить не о базисе и надстройке, а скорее об интеллектуальной и материальной цивилизациях. Для Нового времени это особенно существенно, ведь материальная цивилизация этого времени мало отличается от той, что была характерна для позднего Средневековья, а в средиземноморском регионе – от античной. В то же время, интеллектуальная цивилизация XVII–XVIII вв. переживает революционные перемены и начинает оказывать определяющее влияние на материальное производство.
Наконец, настало время сказать об источниках и о принципах их отбора. Гегель в своих «Лекциях по истории философии» проницательно заметил, что история философии отличается от политической истории тем, что в этой последней источниками выступают историографы, облекшие некогда бывшие деяния в форму истории, тогда как в истории философии самые деяния всегда находятся перед взором исследователя, ибо этими деяниями являются философские произведения
[39]. Такое положение дел ставит историка философии в весьма затруднительное положение: поскольку он, будучи добросовестным историком, не может ничего оставить без внимания, он должен прочесть весь корпус текстов, составляющий его исследовательский объект. Но, поскольку продолжительность человеческой жизни ограниченна, задача это заведомо невыполнимая. А значит, приходится различать тексты, которые необходимо внимательно прочесть, те, с которыми достаточно бегло познакомиться, и те, в отношении которых можно ограничиться суждениями прежних историков философии, которые их уже прочли.
При таком отборе, конечно же, первостепенное значение приобретают тексты, оказавшие наибольшее влияние на современников и потомков, став ключевыми моментами для хода истории философии. Выбрать такие тексты не составляет труда. Сложнее обстоит дело с текстами, вызвавшими значительный резонанс в свою эпоху, но впоследствии забытыми. Потомки могут провозгласить пустым и ненужным сочинение того, кто некогда блистал. Порой такое суждение бывает справедливым, а порой нет: неблагодарные потомки могут попросту забыть о том, кому они обязаны своим интеллектуальным состоянием. Поэтому не стоит безоговорочно доверять суждениям тех, кто пришел позже, и внимательно прислушиваться к тому, о чем говорили современники. Как похвалы, так и яростная полемика должны служить достаточным основанием для внимательного знакомства с их предметом. И наконец, как это ни прискорбно, приходится смириться с тем обстоятельством, что историк философии всегда рискует упустить из вида важный текст, оставшийся незамеченным ни современниками, ни потомками. Открыть его заново можно лишь случайно, при большом везении, ибо читать все подряд не только невозможно, но, может быть, даже вредно.
Все это касается текстов первого уровня важности, которые Гегель назвал историческими деяниями философов. На втором уровне располагаются тексты историографические, т. е. сочинения историков философии, которые в своей совокупности как раз и определяют отбор текстов, для своего времени – более или менее непосредственно, для нашей эпохи – опосредованно. Таким образом, эти труды также имеют для нас весьма значительный интерес. Зачастую они однообразны, а многие из них представляют собой попросту компиляции, и тем не менее, историк философии никак не может обойтись без знакомства с ними, хотя бы самого беглого.
И конечно же, нам никак не обойтись без обширнейшего корпуса исследовательских работ наших современников. Здесь мы, опять-таки, оказываемся в области переизбытка текстов, прочесть которые нечего и надеяться. И тем не менее, подобно герою из Притчи Ф. М. Достоевского, историку философии приходится, посидев для приличия перед безнадежно бесконечной дорогой, двинуться по ней и постараться пройти как можно больше.
Глава 1. Новое время начинается
Нам книги древние порукой:
Обязаны своей наукой
Мы Греции, сомнений нет;
Оттуда воссиял нам свет.
Велит признать нам справедливость
За ней ученость и учтивость,
Которые воспринял Рим
И был весьма привержен к ним.
В своем благом соединеньи
Они нашли распространенье
У нас во Франции теперь.
Кретьен де Труа. Клижес
XVI в. был веком абсолютизма. Франция сплотилась вокруг правящей династии и, несмотря на сохранившееся различие между Севером и Югом, ощущала свое единство. Однако это тяжело давшееся политическое единство не означало единства гражданского. Столетие ознаменовалось частыми народными волнениями, а в 1559–1594 гг. по стране прокатилась серия религиозных («гугенотских») войн, за которыми следовал неизбежный экономический упадок. Ф. Эрланже описывает угрозу раскола Франции следующим образом: «Злоупотребления Римской Церкви, косность преподавателей-теологов, живущих в замкнутом мире, изобретение книгопечатания, распространение свободомыслия, взаимная нетерпимость, опустошения, вызванные бесчисленными войнами и вторжениями, чересчур поспешный мир, экономический кризис и гибельная налоговая политика, недостатки и слабости государя, доверившего свой скипетр горстке фаворитов и возвысившего одни семьи феодалов в противовес другим, все это способствовало тому, чтобы в самом централизованном королевстве Запада сложилось положение, еще недавно немыслимое. Еще никогда со времен Жанны д'Арк единство Франции не оказывалось настолько под угрозой»
[40]. Угроза государственному единству была весьма ощутимой, но в жизни отдельных людей, должно быть, еще ощутимей было чувство постоянной угрозы их жизни, угрозы, исходящей от враждебной армии, от кучки солдат-дезертиров, от шатающихся по дорогам разбойников и т. п. Монтень в своих «Опытах» замечает: «Я тысячу раз ложился спать у себя дома с мыслью о том, что именно этой ночью меня схватят и умертвят, и единственное, о чем я молил судьбу, так это о том, чтобы все произошло быстро и без мучений»
[41]. А ведь он жил в своем замке, пусть и слабо укрепленном. Что же говорить о простых горожанах или фермерах? «Гражданские войны, – продолжает Монтень, – хуже всяких других именно потому, что каждый из нас у себя дома должен быть постоянно настороже»
[42].