Но ни один не ведал современник
Про то, как смерть моя была страшна.
Внемли и знай, что сделал мой изменник.
[Но сейчас я поведаю тебе обо всем и ты сам сможешь судить, есть ли у меня причина вечно ненавидеть предателя.]
В отверстье клетки — с той поры она
Голодной башней называться стала,
И многим в ней неволя суждена —
Я новых лун перевидал немало,
Когда зловещий сон меня потряс,
Грядущего разверзши покрывало.
[Не через окно, а через узкую бойницу башни, после его смерти названной Голодной башней, наблюдал я много лун, проведя несколько месяцев в заточении.]
Он [архиепископ Руджери] с ловчими, —
так снилось мне в тот час, —
Гнал волка и волчат от их стоянки
К холму, что Лукку заслонил от нас…
[Мне снилась охота у подножья холма, который отделяет Пизу от Лукки и не позволяет пизанцам разглядеть соседний город. Охотой на волка и волчат (которые, разумеется, символизировали Уголино и его детей) руководил архиепископ.]
Усердных псиц задорил дух приманки,
А головными впереди неслись
Гваланди, и Сисмонди, и Ланфранки
[союзники Руджери].
Отцу и детям было не спастись:
Охотникам досталась их потреба,
И в ребра зубы острые впились.
Спасение было невозможно: он видел, как после «недолгого бега» волк и волчата устали, и псы набросились на них — видел, как псы впились клыками в своих жертв.
Через всю песнь проходит эта тема пожирания — люди пожирают, уничтожают друг друга, как стая собак уничтожает волков. Остро предчувствуя неотвратимую боль, он просыпается, словно от удара: страшный и пророческий сон. И он больше не может уснуть, растревоженный этим жутким кошмаром.
Очнувшись раньше, чем зарделось небо,
Я услыхал, как, мучимые сном,
Мои четыре сына просят хлеба.
Когда без слез ты слушаешь о том,
Что этим стоном сердцу возвещалось, —
Ты плакал ли когда-нибудь о чем?
[Можешь ли ты понять мое состояние, когда, очнувшись от этого страшного сна, я услышал голоса плачущих от голода детей? Можешь ли ты понять, каким, после этого видения, представлялся мне наш конец? Ужасный конец, на который был обречен не только я, но и мои маленькие дети. Неужто это не вызывает у тебя слез?]
Они проснулись; время приближалось,
Когда тюремщик пищу подает,
И мысль у всех недавним сном терзалась.
Данте дает понять, что всем узникам приснился один и тот же сон, «мысль у всех недавним сном терзалась», но никто не решается рассказать о нем и сдерживает свой страх, будто сохраняя последнюю надежду на то, что опасения напрасны.
И вдруг я слышу — забивают вход
Ужасной башни; я глядел, застылый,
На сыновей; я чувствовал, что вот…
[И вместо привычных шагов охранника, несущего еду, было слышно, как дверь закрывают на засов.]
Я каменею, и стонать нет силы;
Стонали дети; Ансельмуччо мой
Спросил: «Отец, что ты так смотришь, милый?»
[Они заплакали, они все поняли, увидев, как я каменею от ужаса из-за того, что надвигалось на нас, они увидели этот ужас в моих глазах. И тогда самый маленький, Ансельмуччо, спросил: «Отец, почему ты так смотришь? Что случилось?»]
Но я не плакал; молча, как немой,
Провел весь день и ночь, пока денница
Не вышла с новым солнцем в мир земной.
[Я продолжал молчать, чтобы не тревожить их еще сильнее. Потом в темницу пробились лучи солнечного света — наступил новый день.]
Когда луча ничтожная частица
Проникла в скорбный склеп и я открыл,
Каков я сам, взглянув на эти лица, —
Себе я пальцы в муке укусил.
[Я увидел на детских лицах отражение своего ужаса. Я сходил с ума, потому что увидел, что они все поняли, стал кусать руки от боли, от ярости, от бессилия.]
Им думалось, что это голод нудит
Меня кусать; и каждый, встав, просил…
Здесь Данте говорит намеками. Он заставляет нас почувствовать ужас ситуации: Уголино кусает себе руки от боли, а сыновья думают, что от голода, и говорят:
«Отец, ешь нас, нам это легче будет;
Ты дал нам эти жалкие тела, —
Возьми их сам; так справедливость судит».
[ «Папа, нам больно видеть это, ешь лучше нас:
ты дал нам жизнь — возьми ее». Что может быть мучительнее для отца, чем услышать такое?]
Но я утих, чтоб им не делать зла.
В безмолвье день, за ним другой промчался.
Зачем, земля, ты нас не пожрала!
[ «Тогда я успокоился, сделав над собой усилие, чтобы не умножать их страдания своими. Следующие два дня мы не вымолвили ни слова в этой страшной клетке, понимая, что умираем, сходим с ума от голода и боли. Почему сразу не разверзлась бездна, которая могла бы нас поглотить? Это не было бы так мучительно, как эта медленная агония, когда каждый видел, как самые дорогие ему люди медленно погибают».]
Настал четвертый. Гаддо зашатался
И бросился к моим ногам, стеня:
«Отец, да помоги же!» — и скончался.
[Умирающий сын взывает к отцу о помощи. Ужасно бессилие отца, который ничего не может сделать, кроме как наблюдать за смертью собственных детей.]
И я, как ты здесь смотришь на меня,
Смотрел, как трое пали друг за другом
От пятого и до шестого дня.
[В течение двух следующих дней от голода умерли все четверо детей.]
Уже слепой, я щупал их с испугом,
Два дня звал мертвых с воплями тоски…
[ «Я сошел с ума, ослеп и ослаб от голода. Cледующие два дня после их смерти я провел, ощупывая каждого из них, пытаясь удержать их, позвать по имени».]
Но злей, чем горе, голод был недугом.
Здесь проявляется одна из главных особенностей Данте: он не поучает, не объясняет, он лишь подсказывает, словно спрашивая: «А как поступил бы ты?» Он предлагает нам подумать, что означает эта странная строка, которую литературные критики вот уже пять веков трактуют кто во что горазд. «Злей, чем горе, голод был недугом» — что бы это могло значить? Неужели он съел своих детей? Голод оказался сильнее горя, боли и заставил его совершить то, что предлагал ему Ансельмуччо? Либо (и я предпочитаю думать именно так, я решительно выбираю иную трактовку) мы должны воспринимать эти строки буквально: голод действительно оказался сильнее горя и убил его.