С одной стороны, за это нарушение действительно фактически должны ответить именно женские отпрыски, что как будто восстанавливает шовинистский порядок женской виновности «в любом случае». С другой – этот же порядок подсвечивается другими обстоятельствами, выводящими на первый план именно женскую версию ответа теперь уже независимо от правил, этим порядком заданным. На первый план выходит не столько участь зависимой и пораженной в правах субъектности, неожиданно восставшей против своего угнетающего благодетеля, сколько то обстоятельство, что Антигона отвечает на сложившееся положение вещей непредсказуемым образом и что эта непредсказуемость прямо проистекает из символической неопределенности объекта, ради которого она свои усилия предпринимает. Прежде чем считать поступок Антигоны нарушением актуального закона, удерживающего символическую состоятельность государственной мощи, на чем играли классические интерпретаторы Софокла, или даже всех возможных законов, к чему склонилось видение драматургов, прошедшее через сюрреализм, следует присмотреться к необходимости действий Антигоны, связанной не столько со страстными побуждениями, вызванными выступающей против законов родственной приверженностью, сколько со структурной закономерностью, прямо побуждающей Антигону дать ответ, подобающий тому неординарному положению, в котором она благодаря другому возлюбленному ею брату, в качестве брата так никогда и не выступившего – то есть Эдипу – оказалась.
Это позволяет преодолеть связанную со случаем Антигоны основную трудность, на которую наталкиваются большинство существующих толкований, где положение Антигоны, невзирая на ниспосылаемую комментаторами хвалу ее инициативности, остается пассивным в более специфическом смысле. Всякий раз, когда его стремятся усилить, подчеркнув ее вклад в происходящее вопреки затмевающей воле Креонта, всегда остается возможность заключить, что сама Антигона не привнесла в семейную историю ничего нового, кроме желания по мере сил достойно завершить ее в качестве плода порочной связи, отмеченного общей с братом-предателем скандальностью происхождения (такова, собственно, точка зрения самого Креонта, и она, в принципе, далеко не обязательно носит несправедливый и уничижительный смысл, по поводу которого обычно сокрушаются).
На этом так или иначе вынужденно стоят даже те авторы, для которых Антигона трансгрессивна со стороны ее немыслимого, нарушающего все установления поступка, но не со стороны ее желания, которое вынужденно воспринимается как вполне естественное и потому законное в некотором высшем смысле. По этой причине даже не встает вопроса о том, что именно Антигона желает похоронить в лице павшего брата.
В то же время по этой стезе пошли не все классические комментаторы. В частности, Гегель в посвященном родственным отношениям рассуждении очень тонко дает понять, что в отношениях сестры и брата, в особенности со стороны сестры, есть что-то сверхнепристойное, то есть нечто такое, что непристойно именно в свете немыслимой чистоты этих отношений, их стремления к идеалу равновесия, который сам по себе не может не быть подозрительным в свете вписанного в них стремления Абсолютного духа, ответственного за всякое смещающее движение вообще. Сестра любит брата не так, как любят, например, мужчину, но не потому, что как мужчина брат ей заказан, а поскольку в брате обнаруживается лукавое аннулирование традиционной родственности под видом ее идеального воплощения. Любое традиционное родство всегда ангажировано определенными страстями, кроме братско-сестринского, но секрет в том, что эти страсти являются патогномоничными для традиционного родства как такового, то есть из него неизымаемы.
Это означает, что брат и отношения с ним для сестры скрыто оказываются потенциальным явлением какого-то иного порядка. Точка зрения Гегеля, таким образом, оказалась ближе всего к предвосхищению осуществленного Антигоной производства символического новаторства, чем представления других авторов, так или иначе к случаю Антигоны обращавшихся.
Именно в силу того, что для Антигоны Эдип, в том числе со стороны кровной, является не отцом и не братом, а чем-то еще, в отношении Полиника она также предпринимает нечто такое, что, по всей видимости, ни для кого из носителей иных, уже известных и традиционных родственных позиций предпринято быть не могло. Показательно, что напрямую в пьесе об этом не сказано, более того, Софокл устами Антигоны настаивает, что все совершенное ей сделано исключительно для того, кто для нее выступал именно «братом», и, значит, во имя ее сестринского отношения в чистом виде, и это умолчание, несомненно, является как данью необходимой пристойности художественного изложения, так и жестом снисхождения к героине. В то же время, восхваляя и превознося поступок Антигоны, показательным образом никто при этом не рискует утверждать, что та же Исмена оказалась худшей сестрой. Особенность поступка Антигоны состоит не в том, что она слишком буквально восприняла символическое отношение к брату-изменнику (тогда как Исмена, напротив, слишком серьезно отнеслась к власти главы государства и торжеству права военного времени), а в том, что в ее случае имеет место особое отношение к новообразовавшейся родственной единице. Если язык мифа описывает эту единицу как мутацию и тератологическое склеивание уже известных родственных позиций, структуралистский подход сподвигает к тому, чтобы считать всякое ненормативное отношение родства не поломкой уже имеющихся структур, а родством другой конструкции.
Это означает известную некорректность распространившегося благодаря французской феминистской философии представления, согласно которому открытие женщиной своего партнера проходит вне инстанции символического закона, якобы всегда и изначально прописанного по мужской части и оставляющего женскому субъекту радикально иные пути, основанные на отказе от использования символического регулятора как такового. Скорее, напротив, «проблема» женского, в том числе в мужских глазах, заключается в том, что женский субъект заходит в области символического производства существенно дальше, нежели это может быть предписано самим установившимся нормативом интенсивности этого производства, предполагающим опору на уже известные позиции, содержащиеся в традиционной родственной прописи. Женский субъект не просто склонен сгущать область породнения – например видеть в отце брата с несостоявшейся судьбой – но также оказывается в отношениях с неучтенными и новыми единицами, приписать которые к уже имеющимся структурам не представляется возможным.
Правило это, по всей видимости, обладает универсальностью, последствия которой выступили на передний план вместе с описанной выше литературной процедурой расщепления мужского, окончательно ратифицировавшего эту женскую способность. То, что совершает женский субъект, восхищаясь занимающим ее воображение героем книги или кинофильма, никогда не бывает верифицировано с точки зрения предположительных символических позиций, которые эти фигуры занимают или могли бы занять. Питая нежную страсть к выдуманному персонажу – обычно презентационного, а не демонстрационного «мужского» пола – девушка вовсе не фантазирует о своем любовном будущем, как традиционно предполагает психология, а уже имеет отношения в настоящем, и партнер этих отношений каждый раз нуждается в определении не столько с точки зрения его пола, сколько с точки зрения характера представляемой им родственной позиции.