Исходя из этого, можно сказать, что, по всей видимости, компульсивная аутодиффамация, нередко совершаемая авторами, так или иначе после Руссо повторяющими движение к публичности, является атавизмом, начальным этапом на пути к признанию того, что у института репутации, возникшего из руссоистского изобретения и его метафизических опор, нет никакого соответствующего репутации «дополнения» со стороны сведений, не имеющих отношения к пункту, от которого отправляются «желание-сказать» и соответствующие ему акты выражения.
Может возникнуть впечатление, что это не совсем так и что сторонние вмешательства в этот процесс все же существуют – так, наиболее крупные последствия #metoo привели к вскрытию целого ряда неблаговидных поступков, давность кото рых не стала препятствием для их разрушительного влияния на репутации известных персон, их совершивших. Невзирая на отдельные попытки апеллировать в дискуссиях к модернистскому различию «ремесла» и «личности», единодушие по поводу виновности фигурантов и необходимости символически оформить (например, увольнением) произошедшие изменения в их реноме было практически полным. В то же время это не опровергает, а подтверждает наличие действующей здесь модели репутации по руссоистскому типу, поскольку по существу в их вине не было ничего, что не проистекало бы из их собственных воззрений, которые и были – в отличие от их художественной или иной продукции – подлинной составляющей их публичной позиции. Притом ни одна из этих персон, в отличие от Руссо, не могла вслух сказать, что она считает свои действия правильными (о чем Руссо как раз заявил публично, предупредив, что считает свой отказ от детей глубоко моральным, а также находящимся в согласии с его собственной философской системой). Напротив, обвиненные в домогательствах на момент их совершения исповедовали не благотворность сексуального насилия как такового, а довольно широкую систему взглядов (на вопросы пола, власти, искусства и т. п.), из которой аморальность обращения с женщинами вытекала неявно и косвенно притом, что прямоту и ясность этой связи задним числом придали современные публичные процессы, сопровождавшиеся теоретическим комментарием представительниц женского активизма. Сами обвиняемые, напротив, поначалу уверяли, что происшествие или не имело места, или же у них и в мыслях не было ничего дурного.
Осуждение, таким образом, получило не насилие как таковое, внезапно получившее резкую этическую переоценку (хотя у многих сложилось именно такое впечатление), а сама система мировоззрений обвиняемых, поддерживающаяся неразличенным и перверсивным использованием означающих «женщины», «сексуальные отношения», «творческая личность» и т. п. Извинения, задним числом принесенные некоторыми из них, на этот раз не возымели действия не потому, что не могли стереть поступка, а по той причине, что данная система была представлена в этом случае на уровне акта высказывания, из которого поступок вытекал лишь вторично, независимо от того, озвучивались ли эти допущения фигурантами или же нет. В этом смысле виновные парадоксальным образом не утратили репутации после освещения их неблаговидных действий, а, напротив, впервые обрели ее (пусть и в самом неприглядном виде) на подобающем ее институту уровне, в качестве производной от соответствующего «желания-сказать», захваченность которым задним числом в их позиции обнаружилась.
Возвращаясь к Руссо, не может не быть закономерностью, что после того, как его собственные надежды на успех в светском обществе оказались похоронены публикациями «Эмиля» и «Общественного договора», он берется за писания иного рода, являющиеся уже не рефлексивной, а прямо адресованной диффамацией, к которой относится и сама «Исповедь», замаравшая многих из тех, кто в свое время способствовал возвышению автора.
Закономерность эту также нужно относить к числу обстоятельств не биографических, якобы характеризующих «душевное состояние» автора, а позиционных, поскольку именно рухнувшие карьерные надежды вытолкнули Руссо в режим, соответствующий наиболее прямому применению жанра «публикации» (в виде освещения наблюдаемых автором обстоятельств, не обязательно скрытых и неприглядных, но немедленно задним числом становящихся таковыми, как только о них напишут). Хотя «Исповедь» сегодня читается как неспешное меланхоличное повествование, в центре которого якобы находится рефлексивная медитация, подобающая субъекту долгой и не всегда достойным образом прожитой жизни, что нередко вводит исследователей в заблуждение
[46], на деле рукопись представляет собой – и соответственно была воспринята современниками – как плохо прикрытое поношение, где каждая сообщенная деталь своей скрупулезной точностью призвана была не зафиксировать описываемое положение дел, а оскорбить задействованных фигур. Вот как Руссо описывает свое первое знакомство с госпожой Д’Эпине:
«Ее девичья фамилия была д’Эсклавель, и она только что вышла замуж за г-на д’Эпине, сына де Ладив де Бельгарда, главного откупщика. Она была приветлива, умна, даровита; это было во всяком случае приятное знакомство. Но у нее была подруга, некая м-ль д’Этт, она слыла злой женщиной; ее любовник, шевалье де Валори, тоже не отличался добротой. Мне кажется, что общение с этими двумя лицами принесло вред г-же д’Эпине… Франкей сообщил ей часть дружеского чувства, какое он питал ко мне, и признался мне в своей связи с ней. Я не решился бы говорить здесь об этой связи, если б она не стала общеизвестной настолько, что не осталась скрытой от самого г-на д’Эпине. Де Франкей даже сделал мне относительно этой дамы довольно странные признания; сама она никогда их не делала и даже не знала, что я посвящен в ее тайны, так как я никогда в жизни не вымолвил и не вымолвлю о них ни слова ни ей, ни кому бы то ни было»
[47].
Отрывок этот бесконечно лукав – нагромождая полупризнание на признание, не давая толком понять, что именно и кем было раскрыто и кто кого в этом деле опередил, он также включает в описание раскрытия сам его акт посредством вводящей в заблуждение отрицающей манеры, якобы обещающей сохранение тайны. Этот в полной мере метафизический кульбит ложного двойного заверения, неоднократно в повествовании на разные лады и по разным поводам повторявшийся, должен был производить сильное и неприятное впечатление, учитывая, что первыми «Исповедь» начали читать как раз ее фигуранты – персонажи из высшего общества. Нет ничего удивительного, что присутствовавшая на поглавных чтениях уже готовой рукописи госпожа Д’Эпине еще до того, как до зачитывания посвященных ей отрывков дошло дело, поспешила сообщить в полицию. По всей видимости, она не только, как считают биографы, опасалась раскрытия некоторых подробностей ее частной жизни, но и, как и многие другие, сталкивающиеся с Руссо по разным поводам, была поражена размахом его лицемерия, на сей раз воплощенного в повествовании, скрывающего под видом смиренного и даже удрученного самобичевания ядовитые выпады против своих прежних друзей и покровителей.