Его друзья-«русофилы» это сочинение (как будто оно появилось в печати только вчера) воспринимали как злостную и подлую клевету на русское общество в совокупности всех входивших в него слоёв населения. Конечно, кого угодно из патриотически настроенных русских могли возмутить такие рассуждения маркиза, как, например, вот это: «И я говорю себе: вот люди, вышедшие из дикого состояния и потерянные для цивилизации, и вспоминается мне страшное слово Вольтера или Дидро, забытое во Франции: “русские сгнили, не дозрев”»2.
В утешение себе Венедикт Ерофеев не раз вспоминал реакцию Фёдора Тютчева и Фёдора Достоевского на путевые заметки француза маркиза де Кюстина. А именно то, что не увидел этот француз выстраданную бесправным и измученным русским народом особую близость к Христу. То, о чём говорит князь Мышкин в романе Достоевского «Идиот»: «Надо, чтобы воссиял Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали! Не рабски попадаясь на крючок иезуитам, а нашу русскую цивилизацию им неся, мы должны теперь стать перед ними, и пусть не говорят у нас, что проповедь их изящна...»3
Венедикт Ерофеев понял, что одной образованностью умнее и счастливее не станешь. Противоречия жизни одной наукой не объяснишь, а только в них окончательно увязнешь. Накапливаемые им с каждым проходящим годом книжные знания только увеличивали его внутренний протест против ежедневного вранья. Та же начитанность останавливала его в радикальных действиях. Не хотел он походить на фанатиков вроде Ленина и его ближайших соратников. Знал, чем это всё кончается. Сталина, кстати говоря, он таким фанатиком не считал4. Думаю, что Венедикт Ерофеев прислушался к совету чтимого им Фёдора Тютчева. Поэт писал своей дочери Анне Аксаковой: «Только правда, чистая правда и беззаветное следование своему незапятнанному инстинкту пробивается до здоровой сердцевины, которую книжный разум и общение с неправдой как бы спрятали в грязные лохмотья. Следует определить, какой час дня мы переживаем в христианстве. Но если ещё не наступила ночь, то мы узрим прекрасные и великие вещи»5.
Правда у Венедикта Ерофеева была одна-единственная — вот что вселяло в него силы и, несмотря на присущую ему осторожность, делало бесстрашным.
Он наконец-то почувствовал, что «девичник», в который постепенно превращался его полуподпольный философский кружок, где он рассказывал о христианстве, о Николае Бердяеве и Василии Розанове, это совсем не то, о чём он мечтал. Ерофеев не обольщался показным интересом симпатичных студенток к его импровизированным лекциям, зная, «где хиханьки да хаханьки, там мозги набекрень». Некоторые юноши, забредшие на его разговоры и диспуты, не изменяли атмосферу кокетства и перемигиваний, а напротив — её усиливали. К тому же в общежитии пединститута поселились два раскованных в общении и на вид симпатичных парня. Одного называли Миша Француз, а другого, по национальности осетина, почему-то Греком. Такое вот было у него прозвище. Один играл на саксофоне в институтском оркестре, а другой — на гитаре. К тому же они пели чувственные романсы. Понятно, что от этих двух типов поклонницы Венедикта Ерофеева, как говорят в Одессе, окончательно «поехали мозгами».
Спасти создавшуюся ситуацию было по силам только молодым людям с идеями в голове. Таковые в конце концов обнаружились, но не сразу. Привёл их к нему не скопом, а по отдельности Борис Сорокин, ныне священнослужитель, дьякон храма преподобного Феодора Студита у Никитских Ворот в Москве. В то время он учился в том же, что и Венедикт, институте и на том же факультете и курсе. Встреча и последующая дружба с Венедиктом Ерофеевым изменили его жизнь. А благодаря новому «кружковцу» у писателя, задолго до его всемирной известности, появилась «свита», состоящая из друзей Бориса Сорокина. Всё-таки, несмотря на неприятие Венедиктом Ерофеевым романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», от воздействия этого произведения он не уберёгся. Напомню читателю: свиту Воланда составляют Кот Бегемот, Коровьев-Фагот, Азазелло и девушка-вампир Гелла. Об инфернальных ролях каждого из этих трёх персонажей я говорить не буду. Кем-кем, а уголовниками Венедикт Ерофеев и его трое друзей не были. Тем более голову никому не отрывали В общем, параллели с небесами и магией тут не уместны.
Со временем и многолюдная владимирская свита (или эскорт) Венедикта Ерофеева сначала сократилась до шести человек, а затем до трёх мужчин и одной женщины. В окончательном виде она состояла из Бориса Сорокина, Игоря Авдиева и Вадима Тихонова с его женой Лидией Любчиковой. Ничего предосудительного Венедикт Ерофеев и его свита не совершали, если не считать ночного орошения ступенек лестницы, ведущей к двери горкома комсомола во Владимире. Может, были и другие проказы, но мне они не известны. Обращусь к рассказу Бориса Сорокина о том, как он познакомился с Венедиктом Ерофеевым и какой у него с ним состоялся разговор.
Это событие произошло в комнате общежития в середине октября 1961 года: «Я робко постучался. За столом сидел молодой человек. С модным набриолиненным коком на голове, в клетчатом пиджаке и белой рубашке. Венедикт показался мне довольно импозантной фигурой. На нём были узенькие, модные тогда, брюки-дудочки. А на ногах, как ни странно, спортивные тапочки. Около него дымился эмалированный чайник. В газете угадывалась завёрнутая буханка чёрного хлеба, а в маленьком кульке — сахарный песок. И во всём облике сидевшего чувствовались одновременно и бедность, и интеллигентность. Оторвав глаза от “Философских этюдов” Мечникова, Венедикт вопрошающе посмотрел на меня своими маленькими, медвежьими и очень проницательными глазами. Мы познакомились. Я к тому времени считал себя умненьким мальчиком и взахлёб стал делиться с Ерофеевым своими ощущениями от недавно прочитанной “Диалектики природы” (незаконченный труд Ф. Энгельса. — А. С.). Но Венедикт меня раздражённо прерывает: “Да что же ты, Сорокин, всё мне энгельсовщину да чернышевщину порешь”. — “Ну, а что вы можете мне возразить, — не унимался я, — что прекрасное есть некий образ абсолютной полноты жизни”. — “Что могу тебе возразить?” — Венедикт интересно пошевелил губами. (В первые минуты знакомства он ещё не осмелился меня вслух обматерить). — “А вот что, — непринуждённо продолжал он. — Иконы византийские с их многочисленными сценами Страшного суда видел, надеюсь? А ведь это скорее образцы человеческого уродства, где же здесь красота и полнота жизни? Но любой искусствовед скажет, что они прекрасны!”6 Никаких византийских икон я не видел, но принял это к сведению
[320]. Потом мне пришлось принять к сведению почти всё, что говорил мне Веня. Многие вещи, о которых я даже не подозревал... философия, литература, религия — всё это я взял у Вени. Почти всё. И до сих пор этим пользуюсь. Можно сказать, что своим образованием я обязан ему. Во Владимире совсем недавно (в 1960) вышел сборник Андрея Вознесенского “Мозаика”, и я начал было читать понравившиеся мне стихи, но снова попал под охлаждающий душ ерофеевского негодования. — “Не там ты ищешь, Сорокин, ты же совсем не знаешь предшественников его”. Потом, когда я стал часто заходить к Ерофееву, он знакомил меня с поэзией Серебряного века, каждый раз чем-то ошарашивая. Помню, например, из Брюсова: “Тень несозданных созданий / Колыхается во сне, / Словно лопасти латаний / На эмалевой стене”. Тогда же, (а может быть, и в одну из последующих встреч) Венедикт вынул из тумбочки Библию и сказал: “Вот, Сорокин, единственная книга, которую ещё стоит читать”. Я ужаснулся и подумал: “Как же так, он читает Мечникова и так говорит про Библию?” Уходил я от него сильно озадаченный, одновременно с симпатией и страхом».