Психотерапией служили записи в блокнотах вроде следующей, сделанной в июле 1972 года: «Видеть сны необходимо вот для чего: для упражнения и удостоверения в моральных принципах, и чтобы понять: одинаково ли оставляют след страхи и горести сна и яви. В конце концов, горе — внутренняя категория, и оно не обязано иметь под собой основание. Граф Толстой или Фёдор Достоевский выдуманные потрясения и утраты переживали острее и глубже, чем иной свои основательные и т. д.»19.
Народную мудрость не оспоришь. Чем возразишь на русскую пословицу, записанную Владимиром Далем: «Жена при муже хороша, а без мужа не жена»? Скаламбурить возможно, а вот контраргумент вряд ли найдёшь.
Глава девятнадцатая
ТРУДНЫЕ ГОДЫ
Венедикт Ерофеев, живший в годы безвременья, пребывал в страшном одиночестве до издания в Израиле в 1973 году поэмы «Москва — Петушки». Православная церковь, надо сказать, так и не стала для него обретённой семьёй, как хотела бы того Татьяна Горичева, ценившая его писательский дар. Она справедливо считала, что с приходом к власти большевиков православная церковь для русского человека стала единственным прибежищем, где ещё было возможно сохранить душу живой. Церковь для неё была: «...и не только семьёй, она взяла на себя многое другое, что было утеряно, разрушено и загублено советской историей. Церковь — воскрешённая страдалица-земля, красота, добро и искренность. Возможность простить и просить прощения, возвратить прошлое и переселить его покаянием и надеждой. В Церкви — победа, и Бог, при всём таинственном и страшном одиночестве Отца, уже не одинок»1.
Выход из своего одиночества Венедикт Ерофеев всё-таки нашёл. Это произошло, как только он стал зрелым мастером.
Задам самому себе два вопроса и постараюсь вразумительно на них ответить. Вопрос первый. На каких дрожжах взошёл литературный дар Венедикта Ерофеева? Вопрос второй. Из чего возникла экспрессия его письма, берущая читателя за сердце с такой силой, что из глаз брызжут слёзы?
Что касается первого вопроса, я то и дело к нему обращался. Но как заметил внимательный и вдумчивый читатель, прямого ответа не находил, а всё ходил вокруг да около. Окончательный ответ на него подсказала мне автобиографическая проза Гюстава Флобера «Мемуары безумца». Великий французский писатель определил новый жанр с его стилистическими особенностями, которому с первой своей повести «Записки психопата» следовал Венедикт Ерофеев:
«И вот я снова спрашиваю: для чего нужна книга, если она ни назидательная, ни забавная, ни химическая, ни философская, ни сельскохозяйственная, ни элегическая? Нет в ней советов насчёт баранов или блох, ни слова нет о железных дорогах, о бирже, о тайных изгибах человеческой души, о средневековых костюмах, о Боге, о Дьяволе. В ней говорится о мире — об этом гигантском безумце, что столько веков кружился в пространстве, не сходя с места, и воет, и брызжит слюною, и сам себя терзает. Я не больше вас знаю, как назвать то, что вы сейчас прочтёте. Ведь это не роман, не драма с чётким планом или стройный замысел, ограниченный вехами, чтобы идея вилась змеёй по размеченным бечевой дорожкам. Я просто собираюсь излить на бумагу всё, что придёт мне в голову, мысли, воспоминания, впечатления, мечты, капризы, всё, что творится в сознании и душе, смех и слёзы, белое и чёрное, рыдания, выплеснувшиеся из сердца и жидким текстом расплывшиеся в пышных фразах, и слёзы, пропитавшие романтические метафоры»2.
Литературный дар Венедикта Ерофеева взращивала его бесшабашная жизнь в строго регламентированном советском обществе. Он исхитрился нарушить все шесть её запретов и не понести за это наказания: во-первых, периодически был тунеядцем; во-вторых, жил без разрешения властей, где ему заблагорассудится; в-третьих, слушал иностранные радиостанции (вражьи голоса), читал самиздат и «тамиздат»; в-четвёртых, за публикации за рубежом поэмы «Москва — Петушки» получал валюту, конвертированную в художественные альбомы, пластинки и всякое иностранное шмотье типа дублёнок. То, что можно было легко продать и на эти деньги жить; в-пятых, своими художественными произведениями публично выражал несогласие с устройством советской жизни, которую власти преподносили всему миру перлом творения; в-шестых, сам за границей не бывал, но без разрешения властей отсылал туда всё, что выходило из-под его пера35.
Причина его неуязвимости была проста. Он создал два не сиюминутных, а долговечных произведения — поэму «Москва — Петушки» и трагедию «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора». Их отличие от других шедевров русской литературы послеоктябрьского периода было поразительным. В этих художественных текстах неправдоподобно наложились друг на друга жизненные неурядицы какого-то бездомного и спивающегося бродяги и обширные познания интеллектуала, разносторонне осведомлённого в истории мировой культуры. Этого непонятно откуда взявшегося прощелыгу учила и вразумляла огромная толпа гениев — от ветхозаветных пророков до его современников Генри Миллера и Александра Исаевича Солженицына.
Поднимать вокруг него шумиху означало опять вляпаться в мировой скандал, как это произошло с Никитой Хрущевым, затеявшим травлю Бориса Пастернака. К тому же в сочинениях Венедикта Ерофеева было трудно найти какие-то внятные доказательства того, что они относятся к антисоветским. Единственным криминалом могли быть его «Записные книжки» и появление его сочинений в печати за пределами СССР. Посадить могли и за меньшие прегрешения. Однако проницательные люди на Старой площади и на площади Дзержинского почувствовали нутром и отчётливо поняли, что хотел сказать автор поэмой «Москва — Петушки» — предупредить соотечественников и их самих о надвигающейся катастрофе.
Пока до «верхов» доходил текст поэмы «Москва — Петушки», Венедикту Ерофееву необходимо было на какое-то время залечь на дно, исчезнуть из поля зрения мелких шавок из Пятого управления КГБ, что он незамедлительно и сделал. Стал каликой перехожим. Чтобы читателю было понятно, что я имею в виду, обращусь к книге «Размышления недовоплотившегося человека» Сергея Львовича Голлербаха, выдающегося художника и писателя. В этой книге он пишет о себе в третьем лице, чтобы создать некую дистанцию между автором и «ним» — недовоплотившимся человеком: «Были ведь на Руси калики перехожие, шедшие неизвестно куда. И, казалось бы, ни за чем. Им ничего не было нужно, они просто впитывали в себя всё, что встречалось по пути. В них была заложена какая-то открытость и приемлемость; они не делали анализа, не подводили итогов, и в этом всеобщем приятии было что-то глубоко художественное. Свобода в квадрате. Так настоящему художнику дорого всё мимолётное, всё случайное, необъяснимое. И он представил себя босым, с посохом и сумою через плечо, бредущим без цели и плана, но широкой грудью вдыхающего воздух, шумы, запахи и игру света и тени. Чего ещё большего может желать человек?»4
Теперь отвечу на второй вопрос. Из записных книжек Венедикта Ерофеева явствует, что большая часть прочитанных им художественных произведений относится к западной, в основном западноевропейской литературе. Из этого самоочевидного факта, на мой взгляд, отнюдь не следует, что он пренебрегал отечественной словесностью. Тут надо иметь в виду два обстоятельства. Первое из них, на что обращает внимание Татьяна Горичева, «мир стал как никогда единым» благодаря «планетарному господству техники (Хайдеггер), путешественникам-номадам (Ж. Аттали
[335]) и чудовищным скоростям, уничтожившим пространство (П. Вирильо
[336])»5.