Он смотрел вперёд на много десятилетий. Понимал, что собой представляют народ и выдвинутые им вожди. Сделаю ещё несколько выписок из его «Дневника»: «Мы испытали деспотизм личный, но Боже сохрани нас испытать ещё деспотизм толпы, массы — деспотизм полудикой, варварской демократии»14. Или: «Я вышел из рядов народа, я плебей с головы до ног, но и я не допускаю мысли, что хорошо дать народу власть. На земле не может быть ни всеобщего довольства, ни всеобщего образования, ни всеобщей добродетели. <...> Народ должен быть управляем, а не управлять»15.
Александр Никитенко по своему социально-психологическому типу мало чем отличался от самого государя Николая I, который был менее рефлектирующей личностью, чем его цензор. Но и царя заботили проблемы идеала и сущего, личной порядочности и государственной необходимости. Правда, на нём лежала большая ответственность: он был одновременно частным человеком и самодержцем. В общении со своими близкими и друзьями государь руководствовался теми же понятиями, что и Никитенко.
Венедикт Васильевич в беседе с малосимпатичными людьми любил поёрничать и огорошить собеседника мнимой откровенностью. Это желание присочинить что-нибудь такое, отчего у вопрошающего отвиснет челюсть, было у него в порядке вещей. По-видимому, этой особенностью общения с интервьюерами объясняются всякие небылицы, которые он наговорил им о себе и своих родителях в надежде, что эти настырные и охочие до сенсаций люди наконец-то угомонятся и от него отстанут.
Венедикт Ерофеев понимал, что после его смерти они наплетут о нём ещё больше гадостей и присочинят уже от себя немало новых глупостей. Я предполагаю, что в своих отношениях с представителями средств массовой информации, работающими ещё на потребу публики и требующих от него побольше «жареных» фактов, он исходил из известного суждения Александра Пушкина о низменном любопытстве толпы, для которой нет ничего более постоянного, чем выискивать уязвимые в моральном отношении факты из личной жизни гениальных людей. Речь идёт о письме Петру Вяземскому в связи с сожжением великим ирландским поэтом Томасом Муром
[378] мемуаров другого гения — Джорджа Гордона Байрона.
Венедикт Ерофеев не стал дожидаться направленных против него после смерти инсинуаций и проявил инициативу. Он опередил злопыхателей в придумках против него и его семьи всяких нелепостей, выплеснув ещё при своей жизни на себя самого полное ведро помоев. Вот такой он предпринял неожиданный и оригинальный ход, обескуражив близких ему людей и переиграв своих врагов. До него ещё никто из писателей, как мне известно, от клеветников и хулителей подобным образом не отбивался.
Вот небольшой отрывок из известного и часто цитируемого дружеского послания Пушкина Вяземскому: «Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. — Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки, etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врёте, подлецы: он мал и мерзок — не так, как вы — иначе!»16
К тому же Венедикт Ерофеев своими шокирующими высказываниями об отце и матери подчеркнул, что сейчас не пушкинское время аристократов и простолюдинов. В современном обществе не стоит возводить стену между гениями и простыми смертными. Те и другие сидят по уши в дерьме. Да и как не оказаться в этом малоприятном положении мыслящим и думающим не только о себе людям после двух мировых войн, сталинских репрессий по уничтожению собственного народа, геноцида евреев немецкими фашистами и китайцев японцами. Не говоря уже об умирающих от голода во второй половине XX века и гибнущих в гражданских междоусобицах в начале XXI века народов африканских и ближневосточных стран.
Одновременно ему было присуще устойчивое представление о сущности бытия, о его трагичности. Оно было постоянным, устойчивым, не менялось на протяжении всей его жизни. Он жил независимо и приспосабливаться к чему-то сиюминутному не хотел. К тому же на него влияло что угодно, но только не отвлечённая мудрость доморощенных философов. Все эти далёкие от реальности рассуждения дилетантов его неимоверно раздражали. Слишком мало было отпущено ему времени на жизнь в творчестве, чтобы наслаждаться переливанием из пустого в порожнее. К тому же некоторые ораторы конца 1980-х годов, прорабы горбачёвской перестройки, выглядели не лучшим образом. Они напоминали вытащенные из морозилки овощи, которые торопливо размораживают горячей водой, чтобы тут же подать к столу. Роль горячей воды в данном случае отводилась кричащим и аплодирующим толпам слушателей на перестроечных митингах.
Венедикт Ерофеев при всей своей симпатии к подобным событиям иногда вздрагивал от глухого ропота толпы. Понимал, к чему приводит народный «бунт — бессмысленный и беспощадный».
Глава двадцать пятая
ИМПРОВИЗАЦИЯ НА ЩЕКОТЛИВУЮ ТЕМУ
В СССР последнее интервью с Венедиктом Ерофеевым было снято съёмочной группой киносценариста Олега Евгеньевича Осетинского в самом начале мая 1990 года, незадолго до смерти писателя. Оно легло в основу сделанного, по-видимому, на скорую руку, отчасти документального, отчасти игрового фильма, показанного в 1993 году по нескольким российским телевизионным каналам. Само интервью контрастирует с незатейливыми сценами. Некий вдребезги пьяный мужчина, шатаясь и периодически падая на пол, мотается по вагонам идущей куда-то электрички. Что говорить, типичная халтура того времени. Посмотреть и забыть, если бы не интервью с умирающим Венедиктом Ерофеевым — его последние слова, произносимые с трудом и с помощью электронного звукового аппарата.
Это интервью Венедикта Ерофеева очень важно для понимания его взглядов. Оно проясняет отношение писателя к конспирологической теории о заговоре евреев с целью извести русский и другие народы, а затем установить власть над миром. К тому же писателем в нём даётся позитивная оценка горбачёвской перестройки.
Тут, впрочем, надо отметить некую особенность реакции Венедикта Ерофеева на одни и те же лица и связанные с ними события. Она часто колебалась от восторженной до издевательски уничижительной. Такие резкие перепады в оценках одних и тех же людей и их действий часто зависели от его настроения и были сравнимы разве что с непостоянством московской погоды.
В начале беседы с Венедиктом Ерофеевым Олег Осетинский недолго раздумывая спросил о главном, что, его, по-видимому, больше всего заботило: «Почему автор поэмы “Москва — Петушки” всё ещё не в Сибири?»1 Вспомнив, какое время на дворе и тут же спохватившись, он скорректировал вопрос: «Почему Венедикт Ерофеев там так и не побывал?»2 Ответ, что КГБ не трогал писателя по причине его запойной жизни, Олега Осетинского не впечатлил, и он немедленно пошёл ва-банк.
На этот раз его интересовала более глобальная проблема: удалось ли им алкоголизировать Россию до конца или всё ещё остаётся какая-то надежда? После употребления личного местоимения им он немедленно поменял его на неопределённое местоимение кому-то3. Интервью после этого вопроса, по мысли интервьюера, должно было приобрести остроту.