Лилианна Лунгина слов на ветер не бросала и о людях судила непредвзято, по их делам. Она на самой себе испытала шок от советской действительности, вернувшись в 1930-е годы вместе с родителями из Франции в СССР.
Лилианна Лунгина получила широкую известность при жизни благодаря переводу книги Астрид Линдгрен «Малыш и Карлсон, который живёт на крыше», а после смерти — фильму «Подстрочник», смонтированному на основе записанных на плёнку её воспоминаний о том, каким был XX век в России.
Приведу ещё отзывы других филологов. Вот как описывает Р. М. Самарина известный лингвист Александр Жолковский, поступивший на филологический факультет МГУ, в английскую группу романо-германского отделения в 1954 году, за год до Венедикта Ерофеева: «Деканом был Р. М. Самарин, стремившийся прикрыть свою печальную антисемитскую известность образца 1949 года нарочито свойскими манерами, как бы из Боккаччо (он читал нам литературу Возрождения). Проходя по коридору третьего этажа, толстый, плешивый, с трубкой в зубах, он мог собственными руками раскидать дерущихся первокурсников, чтобы бросить через плечо патерналистское: “Школяры!”»3.
Более беспощадна к Р. М. Самарину литературовед Елена Марковна Евнина. Её отзыв о декане филологического факультета более содержателен, чем у Александра Жолковского: «Самарин был прекрасный ритор. Но никакая советская школа с её занудными уроками литературы не могла причинить большего вреда неокрепшим умам, чем лекции Романа Михайловича. Литература в его подаче была отражением беспощадной классовой борьбы, и только эти позиции того или иного автора и нужно было усвоить, только с этой точки зрения оценивать стили, течения, эстетику. А ведь сам-то Роман Михайлович был эстет, ценитель “проклятых поэтов”. Поистине страшная и, увы, характерная для той эпохи фигура»4.
Я думаю, что общения с Самариным, с другими его сотоварищами Венедикту Ерофееву хватило сполна, чтобы понять, что взыскующим правды студентам от такого преподавателя лучше было бы держаться подальше. По крайней мере избегать с ним откровенных разговоров.
Владимир Муравьёв вспоминал об уходе Венедикта Ерофеева с филологического факультета МГУ: «Его никто не исключал, с ним бились бог знает как, хотели его оставить, он первую сессию сдал с полным блеском, и вообще было понятно, что он прирождённый филолог. (И действительно, он филолог, но в другом смысле — не учёный.) Была даже такая история: его встретил Роман Михайлович Самарин (не тем будь помянут) — был такой профессор — на лестнице в МГУ: “Ну, Ерофеев, вы когда собираетесь сдавать сессию?” — на что Веничка, проходя, ткнул его в брюхо пальцем и сказал: “Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле?” — и пошёл наверх. Надо сказать, что даже после этого его не исключили»5.
Вместе с тем среди профессоров филологического факультета в середине 1950-х годов находились и порядочные люди — крупные учёные: филологи-классики Сергей Иванович Соболевский
[250], Сергей Иванович Радциг и лингвист Александр Николаевич Попов
[251], пушкинист Сергей Михайлович Бонди
[252], автор трудов о Данте Алигьери
[253] и литературе эпохи Ренессанса Илья Николаевич Голенищев-Кутузов
[254], специалист по древнерусской литературе Николай Каллиникович Гудзий6.
Все они родились задолго до 1917 года и принадлежали к практически уже несуществующей старой дореволюционной интеллигенции. Самыми «законсервированными» из них, не от мира сего были Сергей Иванович Соболевский и Сергей Иванович Радциг. Последний происходил от эмигрировавших в Россию австрийских немцев. Его отец умер, когда Сергею было четыре года. Об этих двух патриархах на факультете ходили анекдоты. Приведу несколько забавных историй из их жизни.
История первая: Сергей Иванович Соболевский никогда не говорил о политике. Но однажды в 1944 или 1945 году студенты услышали, как он в коридоре университета обсуждает с кем-то подробности военно-морской операции. Все очень удивились, но вскоре обнаружили, что речь идёт о какой-то греко-персидской наумахии.
Несведущим поясню, что наумахия — это потешное морское сражение в Древнем мире. Считалось особо роскошным зрелищем.
История вторая: Сергей Иванович, вы хорошо знаете древнюю литературу, а как вы к современной относитесь? — спрашивают у Соболевского уже после войны, имея в виду, конечно, советскую. — Прочитал недавно «Анну Каренину», — ну, ничего, неплохо написано...
История третья: Когда уже получила повсеместное распространение мода летом ездить в Крым и лежать на пляже, Соболевский тоже отправился на море.
— Что же вы, Сергей Иванович, на юг ездили? — удивлённо спрашивали у него младшие коллеги.
— Ездил, ездил.
— И на пляже лежали?
— Лежал, читал.
— Роман читали?
— Нет, греческий словарь. Знаете, куда увлекательнее — куда больше неожиданностей.
Теперь расскажу две истории, связанные с Сергеем Ивановичем Радцигом. Он пока ещё оставался у меня в тени. А ведь именно ему в первом семестре Венедикт Ерофеев сдал экзамен по античной литературе на «отлично». Эго событие на факультете было воспринято сенсацией и неимоверно повысило его авторитет среди сокурсников.
Итак, история первая из жизни Сергея Ивановича Радцига: Когда началась Первая мировая война, Радцига призвали в армию. И он, представьте себе, служил. Где он служил, как вы думаете? Он охранял Царь-пушку в Кремле!
История вторая: Некая женщина, имя которой забыто, защитила диссертацию по истории искусства о том, как фронтоны перестали украшать скульптурой. Из хвалебного выступления Радцига на её защите:
— И вот все смотрели на этот фронтон и ничего не видели, а Мария Васильевна посмотрела и увидела, что там ничего нет!
Я привёл здесь эти истории неспроста. Венедикт Ерофеев недолго пробыл на филологическом факультете МГУ. Однако этого времени ему вполне хватило, чтобы понять, какими скупыми и неброскими стилистическими средствами возможно создать портрет человека. Для этого необходимо только чувство языка, на котором говоришь и пишешь, и вкуса, появляющегося в человеке либо с рождения, либо формирующегося в художественно-интеллектуальной среде. Как известно, Венедикт Ерофеев многое запоминал и осваивал с лёту.
Все эти люди из далёкого прошлого, конечно, задавали тон интеллектуальной жизни на факультете, но некоторую политическую осмотрительность всё-таки сохраняли. И, разумеется, избегали прямых и откровенных дискуссий со студентами. Я думаю, что это была одна из существенных причин, почему даже самые интересные лекции и семинары не увлекли Венедикта Ерофеева. Их содержание доходило до него через пересказ с комментариями его университетских друзей — Пранаса Яцкявичуса, Владимира Муравьёва, Бориса Успенского, Льва Кобякова. С ними-то он мог свободно рассуждать о чём угодно, не подбирая слов и не оглядываясь по сторонам.