Отрезвлением от антисталинской эйфории стали для студентов филологического факультета МГУ события в Венгрии, начавшиеся 23 октября 1956 года. В ночь на 24 октября, день рождения Венедикта Ерофеева, в Будапешт были введены около шести тысяч военнослужащих Советской армии, 200 танков, 120 БТР, 150 орудий. Что произошло в этот день в самом центре Москвы, напротив Кремля, рассказано в летописи жизни и творчества Венедикта Ерофеева, опубликованной в первом номере историко-краеведческого альманаха «Живая Арктика» за 2005 год: «Первый бунт в соцлагере. Такой подарок ко дню рождения. И на это событие нельзя было не отреагировать. Первокурсники филфака решили организовать свой протест. Они встали группой около входа в столовую и никого не пускали. И все как бы согласились — сегодня бойкот столовой. Но где это? Это в Москве, в МГУ! Но тут на обед начали приходить китайские студенты. Они шли плотной стеной. Забастовщики начали молотить китайцев по головам сумками, книжками. Но китайцы, по-китайски настойчиво, шли, шли, и шли... и в конце концов дошли до раздачи. А в настенной газете “Вестник МГУ” выступила Наталья Горбаневская, очень активный тогда комсомольский лидер. И Горбаневская написала, что это ужасно, это отвратительно, что был организован бойкот столовой, что это, мол, гадость какая-то. Ей вторил и Никита Хрущев, который о событиях в МГУ сказал на одном из совещаний с работниками просвещения, что “некоторые тут, когда мы решаем проблемы социалистического лагеря, вместо того, чтобы хорошо учиться, устраивают вот такие вот, понимаете, непонятно что... выкрутасы, а сало, понимаете, русское едят...” и т. д. Возможно, эта эм-гэ-ушная забастовка была одним из самых первых политических переживаний у Венедикта и навсегда отучила его от активных политических действий. <...> И снова хочется вспомнить Наталью Горбаневскую, но уже через 12 лет — в 1968 году, когда бывшая убеждённая комсомолка вышла на Красную площадь защищать свободу чехов. А прививочку-то ей сделали филфаковцы 55 года»11.
В середине 1950-х годов учёные возвращались из мест заключения и ссылок к прерванной на много лет научной деятельности, иногда в те же самые институты. Парадокс заключался в том, что из одной кассы, случалось, получали зарплату люди, писавшие на своих коллег доносы, и жертвы этих доносов. Так было, например, в Институте мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР (НМЛ И), где состоял на службе Яков Эльсберг, известный стукач, «историческое лицо с мрачной репутацией». Так его назвал работающий с ним в конце 1950-х годов над трёхтомником «Теория литературы» Дмитрий Урнов, литературовед и критик. Это был впечатляющий пример советской академической учтивости. И от мерзавца чуть-чуть отодвинуться, и в грязь его мордой не окунуть. Да и не стоит грубо обходиться с таким человеком — всё-таки историческая фигура!
Ох, как любят говорить умно и витиевато многие мои коллеги-литературоведы! Как тут опять не вспомнить Оскара Уайльда: «Люди, говорящие умно, подобны бьющим камни на дороге: они засыпают вас осколками и пылью»12.
Знать не хотел того маститый критик и литературовед, что тигру и трепетной лани трудно ужиться друг с другом. Особенно когда они помещены в одну клетку. По представлению Дмитрия Урнова, как я понял в результате многолетнего с ним общения в ИМЛИ, чувство свободы хранится у человека на донышке души, то есть в некотором заточении и подальше от посторонних глаз.
Так думали тогда многие свободомыслящие и осторожные люди, читая стихотворение Фёдора Тютчева «Silentium». Они не принимали во внимание, что в таком герметичном состоянии свобода обязательно задохнётся. А ведь затхлой и заплесневелой свободы в природе не существует. Недаром происходят революции, во время которых мир людей на короткое время распахивается настежь. За этот свежий воздух, как свидетельствует история, приходится дорого платить.
Для объяснения подобной трактовки моими современниками смысла стихотворения поясню ситуацию в родном отечестве цитатой из неизданных «Записных книжек» Венедикта Ерофеева 1979—1980 годов: «Любопытные сведения из последней русской истории: в 1932 г. была объявлена “безбожная пятилетка”, планировалось к 1936 г. закрыть последнюю церковь, а к 1937 г. — добиться того, чтобы имя Бога в нашей стране не произносилось»13.
Со своей стороны добавлю, что в январе 1959 года с трибуны внеочередного XXI съезда КПСС Н. С. Хрущев обещал показать в 1975 году по телевизору, за пять лет до наступления обещанного им коммунизма, последнего советского попа. С этого года по всей стране началось массовое закрытие церковных приходов и монастырей. Главная установка того времени: двух богов быть не может. Либо вы верите в Бога, либо в Партию. Место Бога для миллионов советских людей занял Генеральный секретарь коммунистической партии Советского Союза.
Надо признать, что при Леониде Ильиче Брежневе вакханалия закрытия церквей и приходов значительно сократила свои масштабы.
Глава седьмая
ЧУЖАЯ ДУША — ПОТЁМКИ
Прошло совсем немного времени, и вдруг во втором семестре Венедикт Ерофеев резко, до неузнаваемости изменился. Владимир Катаев описывает явную депрессию и ухудшение характера ещё совсем недавно ироничного, доброжелательного и примерного в учёбе первокурсника: «Съездив в зимние каникулы к себе домой, Тухастый вдруг превратился в мрачного затворника и целыми днями валялся на постели. Что-то писал, пряча тетрадь под подушку. К весне он уже выкуривал по пачке папирос в день и мог выпить зараз бутылку красного вина. На занятиях теперь почти не бывал. Читал много, но с программой не сверялся. Неизбежная в таких случаях развязка наступила, хотя отчислен из университета он был только через год, с середины второго курса. Шутки его становились всё мрачнее. Он объявил, что встретит Новый, 1957 год, сидя на унитазе»1. Что же произошло с Венедиктом Ерофеевым в его зимние каникулы, когда он приехал к родным в Кировск? Ведь что-то заставило его полностью изменить прежние планы, связанные с традиционным путём получения филологического образования. Но какую он вместо этого наметил себе альтернативу и ради чего пошёл на конфликт с преподавателями, относящимися к нему с нескрываемой симпатией?
Отчасти убедительным представляется мне объяснение Владимира Катаева: «Ерофеев, должно быть, имел свой личный счёт и к прошлому, и к настоящему. Тех перемен, о которых было заявлено сверху, ему было явно недостаточно. А на глубинном уровне, там, где подлинная суть происходящего проходит проверку в Слове, он чуял и живучесть старой лжи, и зарождение новой фальши»2.
Сказанное Владимиром Катаевым соответствует действительному положению в стране в то время, но всё-таки такое толкование событий присуще человеку в уже зрелом возрасте, а не амбициозному юноше из провинции, пусть даже независимому в выборе духовных авторитетов и более или менее начитанному. Хотя всякое в жизни бывает.
Есть ещё другое объяснение. Оно принадлежит авторам первой биографии Венедикта Ерофеева Олегу Лекманову, Михаилу Свердлову и Илье Симановскому: «В семье Ерофеевых ответственность за резкую перемену в поведении сына и брата, естественно, возлагали на шумную столицу в целом и на разгульную студенческую жизнь в частности. “Мне кажется, что Москва на него как-то повлияла, — предполагает Тамара Гущина. — Окружение... Там и Маша Марецкая училась, он мне про неё рассказывал... Муравьёв — из профессорской семьи... и затянуло человека”. “Проблемы с алкоголем начались в Москве. Раньше Вена был пай-мальчик, — вторит сестре Нина Фролова. — Он не курил, не выпивал, пока не стал студентом МГУ. Там училось много детей известных людей”. Недостаточность этого простого объяснения бросается в глаза хотя бы потому, что реакция отторжения от университета у Ерофеева началась не в Москве, а в Кировске или, по крайней мере, сразу же после возвращения в Москву из Кировска. Объяснение поведения Ерофеева, которое хотим предложить мы, ещё проще, чем у Тамары Гущиной и Нины Фроловой, но, как кажется, и правдоподобнее: именно на зимних каникулах в Кировске Венедикт узнал, что его отец смертельно болен и жить ему осталось совсем недолго»3.