На следующий день я отпросилась с работы под предлогом болезни и осталась в квартире Авенданьо, ожидая звонка; даже пошла к домовладельцу и попросила позвонить в квартиру, пока я была там, чтобы проверить, работал ли телефон. Стоило выйти, как меня охватил страх, что телефон зазвонит, пока меня нет, и, вернувшись, я чуть не закричала, услышав его трель, хотя сама же договаривалась об этом с домовладельцем – вот как взвинчена я была. Я всё больше и больше волновалась за своего друга.
Должно быть, часть Ока просочилась в его квартиру – я стала чаще курить, хотя обычно почти не курила, и пить даже днём; купила автоответчик, чтобы он отвечал, пока я преподавала; редко бывала в своём университетском кабинете, а в свою квартиру вернулась, только чтобы собрать вещи и перенести в дом Авенданьо. Я разрывалась – одновременно взвинченная и рассеянная, я волновалась за него, но и сомневалась на его счёт, оставалась одинокой, но сохраняла связь с этим странным и сумасбродным стариком.
Я снова и снова возвращалась к его бумагам и продолжила перевод, начатый Авенданьо: хотя я ни разу не переводила «Метаморфозы» целиком, моё знание латыни было свежее его. Я поискала перевод Овидия в квартире, но не нашла, и ограничилась чтением поэзии Ока и «Маленького ночного труда». Кровожадность и мрачность последнего я до сих пор не способна описать словами; среди тем этого труда (насколько я его поняла) особенно ярко выделялись две:
Первая – жертвоприношение, кровь, жизнь, невинность… цена. Я начинала понимать, зачем этот опус спрятали в папке с порнографией. Будучи не дурой, я понимала, что передо мной лежал профанический текст; найдя подобное, католическая и любая другая церковь уничтожила бы его или спрятала под замком, а владельцы книги оказались бы преданы анафеме, без промедления и бюрократии. Свою истинную природу «Маленький ночной труд» скрывал за туманными стихами и устаревшей, напыщенной латынью, но он со всей очевидностью был книгой о колдовстве, о чёрной магии. Истории внутри и иллюстрации к ним – примитивные, но живые – представляли собой не заклинания, а скорее введение в сделки с незримыми силами.
Жертвоприношение было основной темой, а второстепенная заключалась в следующем: плод жертвоприношения – это «вход», «ingressus»; это слово, наряду с «лиминальный», появлялось снова и снова. Описания насилия, инцеста, увечий, наносимых себе, гноились в моих мыслях, точно раны. По ночам мне не спалось, днём я шла по улицам Малаги, будто во сне, отупевшая и с ватой в голове, так как ночью не спала.
Интересно, задумывалась я, где Авенданьо достал фото печатных страниц «Маленького ночного труда», ведь той давней-давней ночью его арестовали «видалистас»?
Одно следует за другим, и, продолжив перевод «Труда», я вернулась к странной исповеди Авенданьо «Внизу, позади, под, между». Я должна была понять, какое отношение друг к другу имели две рукописи, и какое отношение они имели к человеку, меня с ними познакомившему. Он ведь не позвонил, когда обещал. Напряжение во мне становилось всё сильнее, и, не зная всей истории, я не могла как следует его выразить.
Я снова начала читать.
Авенданьо (2)
Запиши моё имя, запиши обсидиановыми чернилами,
Подобными чёрным волнам
у каменных берегов Махеры,
Где море сходится с землёй
И небо кишит крачками и чайками,
Скользящими по потокам воздуха.
В этой тюрьме никто не ходит с гордо поднятой головой:
Вся ваша слабость видна
Любому существу, что проходит мимо.
Гильермо Бенедисьон. Nuestra Guerra Celestial
[5] Некоторые поэты думают, они ангелы, и их слова им посылает некая божественная сила, превосходящая их самих. Некоторые думают, они демоны, которые дарят голос лаве слов подсознания, извергая его пылающую квинтэссенцию в мир. Пока я с распухшим лицом приходил в себя и тут же уходил, я слышал и слова ангелов, и слова демонов: Камилы Арайи, Гильермо Бенедисьона, Есении Пинильи и, конечно же, Неруды, нашего великого отца. Они шептали мне, пока я лежал в сумерках между сознанием и забытьём: «Тёплые носки, появление орд, навязчивые идеи, из-за которых я с непристойным вниманием читаю нескольких психологов, наша война в небесах, я тебя не люблю, я люблю свою ревность к тебе, облака раскалываются, небо раскалывается». Тысяча голосов крутилась в голове. Теперь, из своей дали, я понимаю, что это были лишь сокращения плоти, пытающейся ухватиться за что-нибудь, дабы защититься; содрогания организма, попавшего в тяжёлую ситуацию и ищущего спасения в своём опыте и габитусе. До тех пор ведь моя жизнь была всего лишь гобеленом стихов и поэм.
Теперь моя жизнь перестала быть моей.
Солдаты раздели меня до трусов, связали руки и ноги клейкой лентой и положили в кузов грузовика на жёсткие деревянные доски. Я знал, что в Махере неспокойно, а богатая элита, сколотившая состояние на труде бедняков, ненавидела Павеса, так же как наш дальний северный сосед, нависший штормовым фронтом – Estado Unidos, американские просторы, – ненавидел социалистические и марксистские движения. Это они убили Гевару. Стреляли в него боливийские карабинеры, но в их тени стояли другие, а ружья карабинеров были сделаны из американского металла. В те времена я был аполитичен и интересовался только жизнью плоти и души, но страусом я не был и, благодаря Алехандре, знал о потайных реках недовольства в Махере. Все часы, что я трясся в кузове грузовика – точнее, всё время, что я был в сознании, – меня переполняли зловещие и пугающие мысли. Я боялся не только за себя, не только за Алехандру, но за свою страну.
Солдаты тихо переговаривались надо мной и курили американские сигареты. Запах тлеющего табака напоминал о воскуренных благовониях, когда пепел и угольки сыпались на меня, будто на связанного агнца на заклание. Сигареты воняли. Их – «Пэлл Мэлл», или «Уинстон», или «Мальборо» – привезли с юга Техаса на какой-то проклятой грузовой барже с дизельным мотором через залив и Атлантический океан, вниз по побережью, в Аргентину; в Буэнос-Айресе их разгрузили опалённые солнцем стивидоры
[6] под чайками, орущими в полёте на небо и ненавистный берег; мозолистые руки бесцеремонно погружали деревянные ящики с упаковками на платформы грузовиков и везли на запад, через горы, пока этот тлетворный запах не достиг меня, находящегося в руках солдат. Возможно, это был подарок от кого-то из сотрудников американского правительства – подкуп, бакшиш за сделку с голубоглазым и светловолосым великаном-антимарксистом, возвышавшимся далеко-далеко на севере с его зловонным дыханием. Я лежал в горячке, избитый в кровь, грузовик трясся по дороге на северо-запад, прочь от побережья, а вонь окутывала меня. Наконец эта вечность, в которой я, лишившись чувств, застывал в облаке боли, закончилась, и мы остановились. Я тогда находился в сознании, и моё тело ныло. Сильнее всего болела голова, хотя кожа на ногах, руках и груди была вся окровавлена и оцарапана о доски. А ещё хуже были моя поруганная гордость и неприкосновенность. Что стало с Алехандрой? Мои ноздри наполняла засохшая кровь и солёный потный запах мужчин и старых сигарет. Солдаты грубо шутили про мой живот и тыкали в меня дулами ружей; кожа на лице, особенно у глаза, казалось, была переполнена соком и вот-вот лопнет, как у сардельки над костром. Меня вытащили из грузовика, не замотав лица и не закрыв глаз, и это привело меня в ужас – им было всё равно, знаю ли я, где нахожусь! На миг мой нос наполнил свежий воздух, аромат листвы и цветущих растений, в глаза хлынул солнечный свет, и я заметил здание – точнее, крышу и стену сада, – за ними дерево, а ещё дальше – полоску неба и горы. Махера. Гильермо Бенедисьон назвал мою возлюбленную родину длинным лепестком моря, вина и снега. Я знал это небо и эти увенчанные снегом горы – если я и не находился в Сантаверде, то был очень близко. Я понял бы это, даже если бы мне завязали глаза: я чувствовал запах мелкой коричневой воды реки Мапачо, которая бежала к толстому Паласу, а тот стремился к морю.