Мы прошли сквозь деревья, и там здоровенные металлические ворота, а за ними – надгробия. Над воротами написано «Гибель Идиллии»…
– Что? Можете сказать, как это пишется? – я засомневался, умеет ли он читать.
– А то. Эти ворота не забыть, понимаете? А тут меня научили читать, – он произнёс надпись по буквам. – Такое не забывается – даже сейчас вижу и слышу её слова, стоит закрыть глаза. Значит, она сказала не «Кипердилли», как мне показалось, а «Гибель Идиллии». Эта женщина – она теперь тоже была голой – была будто совсем старой, а будто и совсем молодой. Гляжу на её камбуз и представляю, что бы сделал с такой задницей, и стоит мне это подумать, как она улыбается во все зубы, будто знает мои мысли. Ну и на члене моём можно было яблоко удержать, если понимаете – думаю, понимаете.
– Понимаю, – ответил я. – Простора для фантазии не остаётся.
– Вы сами задали вопрос, я и рассказываю, – Ханибой пожал плечами. – Я не вру.
Теперь была моя очередь пожимать плечами – признания в наготе при белой женщине и намерений сексуального характера на её счёт было достаточно, чтобы на ферме Камминс он попал в беду, и его привязали к дереву. Но если это случится, то не из-за меня.
– Мы пошли на кладбище, и она повторяет последние строки про говорящую чёрную стену. Идёт к могиле, над которой здоровенная статуя – ангел с мечом, показывает длинным кривым пальцем на землю, за спиной крылья. Смотрю на надгробие, а там нет имени – надгробие есть, а имени нет! А женщина эта ложится на могилу, раздвигает ноги и раздвигает пальцами свою дырку – сама вся белая, а дырка посредине розовая, но она тут же краснеет, как кровь, а ртом самой женщины в то время говорит чёрная стена. Она говорит, чтобы я испил вина её тела, поглотил корку её сыра и поцеловал корку её хлеба. Представляете – раздвигает передо мной ноги, а сама говорит о еде. Даже если бы сотня белых мужиков с пушками сорок первого калибра сказали мне тогда залезть на эту белую леди, я бы отказался. Значит, я побежал, и бежал так быстро и долго, что сердце чуть не сдало – думал, оно щас выпрыгнет изо рта таким кровавым куском. А за мной эта леди смеялась, и пела, и говорила голосом стены, что когда-нибудь я к ней приду, стена откроется и проглотит меня. – Он замолчал, опустил дробовик и выглянул в тёмное поле.
– Выбегаю из леса, холодный, голодный и голый, как новорожденный. Батрак меня увидел, позвал других, и я уж думал, что меня повесят – как же, чёрный бегает со своим дружком напоказ – но не повесили. Я сказал, что работаю на Стивенсонов из Блайтвилла, рассказал всё про белую леди и могилу. Тогда все заткнулись, закутали меня в лошадиную попону, посадили в фургон и отправили к маме. А мама уже умерла, потому что меня не было два месяца, и она померла от горя, решив, что её сын погиб. Она так думала, и все так думали, а я был жив. Белая женщина отвела меня в лес на два месяца, а казалось, не больше дня.
– Господи Иисусе, – прошептал я.
– Он тут не помощник, – Ханибой приставил костяшки свободной руки к голове и скрутил, будто ввинчивая штопор в висок. – Проклятая песня ела меня и ела, и замолкала, только когда я начинал её петь. Но тогда кто-то должен был слушать – я ходил в амбар с кукурузой и пел один, но не помогало. Тогда я взял гитару и начал играть эту клятую песню на улице – играл и другое, но эта песня, как паводок, так или иначе протекала в другие. Лежишь в кровати, а в голове крутится эта песня, закрываешь глаза, а белая женщина перед тобой раздвигает ноги. И я пел. Иногда пытался отвлечься и играл какую-нибудь повеселее, для танцев или питья, а музыка сама менялась, и я опять пел про говорящую чёрную стену. Не мог спать, не мог есть, только пил целыми днями, пока не стошнит. Наконец пришла идея – я решил сам поколдовать, построить свою чёрную стену. И эта чёрная стена – Стаколи; я вложил эту треклятую песню в него. Он же всё равно злодей.
Тогда песня уже не так сильно меня ела. Я иногда её пел, научил ей Отиса – он снял с меня чуть ли не половину тяжести. Может, через сто лет про Стаколи все забудут и уже никто не будет её петь. Это как отравленное виски – если каждому налить помаленьку, оно никого не убьёт. – Стоило прозвучать слову «убьёт», как Ханибой вслушался в него и задумался, не глядя на меня, переживая откровение.
– Может, я убил их, чтобы попасть сюда, к остальным злодеям. Мы тут все Стаколи, – он указал на тёмные поля. – Легко было бы перелезть через забор в сеточку – и всё. Ларри не заметит – он, дурак, спит со своим карабином или дрочит. Весь мир открыт передо мной – прячься, где хочешь. Но лучше мне остаться тут, – он похлопал по дробовику.
Мне казалось, я скот на бойне, которого ударили молотком по лбу. Весь мир перед глазами поплыл. Я тяжело опустился на землю.
– Ох, держитесь, – Ханибой схватил меня за руку и поставил на ноги, – вы белы как простыня.
Он затащил меня обратно в жилые помещения, в комнаты охранников. Помню, как упал, а белые и чёрные люди с размытыми лицами потащили меня через влажные и жаркие помещения тюрьмы. Должно быть, время и сознание расплылись – перед глазами растеклись лица Кролика и матери, Ханибоя, Стека, Смута, ненавистного Инсулла и негров – то ли заключённых, то ли артистов, то ли работников в поле.
Я, как и всегда, провалился во тьму.
Ни у чего нет конца, есть только разные начала.
26
Кромвель: Хэтти осуждает Харлана
Неожиданный стук в дверь. Кромвель клюёт носом над дешёвым столиком и открытым на нём дневником Харлана, но, услышав стук, встаёт и открывает дверь.
– Надеюсь, оно того стоит, – с этими словами Хэтти входит в комнату. На ней по-прежнему спортивный костюм, хотя пота вроде бы нет. Из её рта пахнет едой, будто Хэтти была в ресторане с жаровней или открытым грилем. – А то я уже готова надеть пижаму и смотреть HBO. Ты же знаешь, что тут есть HBO?
Утвердительно промычав, Кромвель берет дневник и свой ноутбук:
– Ты должна это прочесть. Тут немало, но это важно.
Взглянув на дневник, а потом снова на Кромвеля, Хэтти вздыхает:
– Можно, я возьму его в свой номер?
– Да, но перед сном верни, пожалуйста. Я хочу посмотреть, можно ли найти что-нибудь ещё.
– Твою маму, – говорит Хэтти и садится за стол, явно передумав уходить. Кромвель по-прежнему стоит, не зная, что теперь делать: смотреть на неё, пока она читает, как-то странно. Он садится на постель, но чувствует себя так же неловко. Тогда Кромвель вытягивает ноги, откидывается на подушки и смотрит в телефон.
– Кромвель, – говорит Хэтти. Кажется, прошло не больше секунды, но уже стемнело, хотя только что стоял ранний вечер. Что-то изменилось – теперь на ногах Кромвеля нет обуви, он её стряхнул. – Ты храпишь.
Он меняет позу, лёжа на постели, и позволяет себе (по крайней мере, Кромвелю это кажется подарком себе) снова задремать.