При упоминании о Натане я подскочил на месте. Ноздри у меня раздулись, гнев застил глаза. На лбу выступил пот, руки сами собой сжались в кулаки. Натан, хотелось мне закричать ей в лицо, принадлежит только мне, он единственный, что у меня есть своего, все, что у меня осталось – эта история, воспоминание о Натане.
– Никогда больше не произносите его имя, – хриплым голосом отрезал я.
– Прости. Я просто хочу помочь.
– А мне не нужна ваша помощь, – прошептал я. – Я еду домой, в Польшу.
Она поднялась с места и встала прямо передо мной. Положила руки мне на плечи, словно собиралась обнять. Я задрожал. Затрясся всем телом. В последний раз меня обнимали… когда?
И хотя я готов был ее оттолкнуть, в то же время мне очень хотелось оказаться в ласковых объятиях мадам Минк, как когда-то в объятиях мамы. Я хотел, чтобы она сказала мне, что все будет хорошо.
– Ромек, я должна тебе кое-что сообщить.
Я заглянул в ее печальные глаза.
Она сглотнула, прежде чем начать, и сделала глубокий вдох.
– Ромек, у тебя больше нет дома, куда можно вернуться, – прошептала она.
Я помотал головой, показывая, что не понимаю.
– Большинство домов, принадлежавших в Польше евреям, немцы отдали другим семьям или просто разрешили неевреям селиться в них. К нам постоянно поступают новости из Польши о том, что евреи возвращаются в свои дома, и новые владельцы их убивают. Для евреев в Польше очень опасно. Польша теперь под контролем Советского Союза. Ехать туда нельзя.
У меня закружилась голова. Перед глазами промелькнуло воспоминание – точнее, мечта, благодаря которой я выжил в лагерях смерти, – как я вбегаю в дом и мама восклицает: «Малыш вернулся!» Я был уверен, что это не просто фантазия, а реальность – пророчество.
Не может быть, что мадам Минк права.
– Я говорю правду, Ромек, – мягко продолжала она. – Я и сама хотела бы ошибаться.
– Если бы я знал, – пробормотал я неожиданно для себя после долгой паузы, – я бы лучше сдался. Лучше бы я…
– Я понимаю, Ромек.
И впервые за все время – я это почувствовал – она действительно понимала.
Дверь кабинета мадам Минк распахнулась. Одна из поварих объявила, что началась новая драка.
Я проглотил слова, готовые слететь с языка, напомнив себе, что никому нельзя верить – ни единому человеку.
Я пошел к себе в домик, неся под мышкой блокнот, карандаш, резинку и точилку.
Мальчики еще не вернулись. Воздух был словно парное молоко. На фоне раскидистой ивы я заметил светлячков.
Проходя по дорожке между домиками, я краем глаза заметил, что к дверям прикреплены листки, которых раньше там не было.
Я замедлил шаг, чтобы прочитать, что на них написано. Названия городов: Лодзь, Будапешт, Варшава…
– Персонал решил, что лучше разместить нас по домикам с теми, с кем мы из одного города, – услышал я за спиной тот самый голос.
Эли всегда возникал из ниоткуда. Он выступил вперед из темноты и встал передо мной, улыбаясь своей кривой улыбкой.
– Они подумали, что лучше разделить нас по городам, а не по возрасту, тогда мы перестанем драться. Что это у тебя? – спросил он затем, указывая на мой блокнот.
Я сказал, это надо, чтобы писать.
– Я тоже пробую писать, – ответил он, развернулся и пошел прочь.
– А что ты пишешь? – спросил я.
Эли остановился, оглянулся и медленно заговорил, словно подбирая нужные слова.
– О безумии и смерти… о моем отце… о лагерях, – произнес он. – Я пишу о том, что удается вспомнить, не только тут, – сказал он, постучав пальцем по виску, – и не только тут, – он прикоснулся к груди. – Но и о том, что между, что связывает одно с другим.
Я покачал головой. Эли опять говорил загадками – я никогда не мог понять, что означают его слова.
– Тебе нравится писать? – спросил я. Не знаю почему, но мне было приятно его внимание.
– Да, – прошептал он и добавил: – Люди из OSE делают все, чтобы побороть то, с чем они… весь мир… никогда раньше не сталкивались. Думаю, им впервые приходится спасать таких, как мы, детей, столкнувшихся с наихудшими проявлениями человечества.
«Я помню много разных вещей… они приходят ко мне во сне, в видениях», – хотелось мне сказать.
– Я чувствую свою вину, – произнес я вместо этого. – Но не знаю, за что.
Эли пристально поглядел на меня.
– Думаю, многие из нас чувствуют себя виноватыми, потому что мы выжили, а большинство – нет.
Дальше он сказал, что до него дошли слухи – некоторые люди считают нас неисправимыми, плохими детьми, раз мы выжили там, где это мало кому удалось.
– Но это неправда. Я вообще не думаю, что во всем, что произошло с нами, с нашими близкими, с нашим народом, был какой-то смысл. Никакого смысла не было. И вина, по-моему, это попытка отыскать смысл в бессмыслице.
Он снова развернулся, собираясь уходить.
– Моя семья жива, – выпалил я.
Эли опять остановился, но на этот раз не повернулся ко мне. Довольно долго он ничего не говорил.
– Ладно, спокойной ночи, – бросил он наконец через плечо.
– Я даже не помню, как держать карандаш! – крикнул я ему вслед. Он уже завернул за угол.
Скаржиско-Каменны я не нашел ни на одной двери.
– Ты в домике с мальчиками из Лодзи, – сказал мне венгр, который хотел меня побить. Я вздрогнул, уверенный в том, что сейчас, когда мы наедине, он набросится на меня с кулаками. Но тут я заметил слезы у него на глазах.
– Наверное, ты уже слышал, – сказал он приглушенным голосом, – про Польшу, что туда нельзя будет вернуться.
Я кивнул. Когда он проходил мимо, мы столкнулись с ним плечами. Я снова вздрогнул, думая, что он меня ударит.
– Из-з-вини, – вместо этого пробормотал он. – Мне очень жаль.
Кое-как мне удалось отыскать домик для детей из Лодзи.
Зайдя внутрь, я скользнул глазами по кроватям – возле одной на тумбочке лежали моя неиспользованная зубная щетка и кусок мыла. Даже испорченная еда оказалась на своем месте, под подушкой.
Я улегся на койку и уставился на деревянные перекладины верхнего яруса. В горле царапало, глаза застилал туман. А потом случилось это. Сначала всхлип, потом плач и, наконец, рыдание. Слезы залили мне щеки, рубашку и наволочку, которую я закусил зубами, чтобы сдержать стоны.
Я рыдал и рыдал, хрипя с такой силой, что голос у меня охрип, а потом и вовсе пропал.
Я не поеду домой.
У меня больше нет дома.
Я – единственный выживший из Скаржиско-Каменны.