Как-то в дождливый день Жак и Анри сказали, что самый главный танец, которым я должен овладеть, – это медленный. Анри взял меня за талию, словно мы с ним – пара. Жак завел на фонографе новую песню, Les Feuilles Mortes, или «Опавшие листья» Ив Монтана. По ходу песни темп становился быстрее, и если поначалу я еще справлялся, то когда музыка набрала скорость, стал наступать Анри на ноги. Он испустил вздох и, притворяясь Авророй, положил голову мне на плечо.
– Я тебя люблю, хоть ты и не умеешь танцевать, – высоким голоском пропищал он, изображая девчонку.
Но сложнее всего было учиться, как говорить с Авророй. Анри и Жак утверждали, что я постоянно мрачный, что я мало разговариваю, что я очень закрытый и кажусь застенчивым и отстраненным. Надо спросить Аврору, как прошел ее день, сказать, как хорошо она выглядит, взять ее за руку – а самое главное, проявлять интерес к ее словам. Мне надо научиться слушать. Анри и Жак разыгрывали разные сценарии: например, как Аврора рассказывает мне про своих родителей, или о проблемах в школе, о том, как они жили во время немецкой оккупации, о чем я никогда не спрашивал, – а я тем временем вспоминал маму и папу, Голду и Хаима. По утрам, на грани яви и сна, мне виделись наши прогулки по берегу реки Каменна и то, как папа глядел на маму, а мамина голова склонялась к его плечу. Я видел Голду и Хаима в день их свадьбы – улыбающихся, с раскрасневшимися щеками. Между ними были нежность и искренность, настоящее понимание. Этим парам не нужны были слова. Все выражалось во взглядах, румянце и мягком смехе.
А потом я осознал, что папа смотрел на меня точно так же… даже в HASAG, даже в гетто. Он смотрел на меня с любовью.
Я заплакал.
Внутри меня разверзлась глубокая, необъятная пропасть там, где должен был быть он. Я понял, что воронка, в которую я проваливаюсь, это часть моей души, принадлежавшая папе. Я расстался с ним. Но он не расстался со мной.
В какой-то миг, пока не вернулся мой прежний гнев на него, я ощутил такую тоску по отцу, что мое сердце едва не разорвалось на части.
* * *
Жанна купила собаку, большого пуделя, и сказала мне придумать ему имя. Я назвал пса Тарзан.
Я водил Тарзана гулять по мощеным бульварам под раскидистыми деревьями к Сене. Теперь у меня в квартире Жанны была собственная комната, и я спал на кровати со столбиками под пологом из шелка и парчи. Тарзан обычно укладывался на пол рядом со мной.
Мы с Жанной часами бродили по длинным переходам и просторным залам Лувра, и она рассказывала мне об искусстве. Она говорила, что искусство связывает людей, объединяет, как ничто другое. За обедом в ресторане Лувра она, смеясь, объясняла, что разум говорит нам одно, сердце – другое, но душа, до которой может достучаться только искусство, это самое главное. «Искусство отражает наш коллективный опыт, опыт человечества, – говорила она, становясь серьезнее. – Оно обнажает наши страхи, наши радости, наше горе, даже то, что мы сами не хотим знать про себя. И, самое главное, оно напоминает нам о любви».
Я рассказал Жанне про картину, которую показывал мне профессор и про которую мы с ним говорили, пока я болел. Истина, выбирающаяся из колодца. Жанна знала ее – полностью картина называлась Истина, выбирающаяся из колодца, вооруженная плетью для наказания человечества. Дальше Жанна заговорила о Франции – как страна движется вперед, потому что так и надо, но не хочет брать на себя ответственность за случившееся: за то, что позволила нацистам издеваться над евреями, запирать их в пересылочных лагерях и на стадионах, а потом отправлять на смерть в Германию и оккупированную Польшу. Соседи занимали дома, принадлежавшие евреям, не только во Франции, но и во всех оккупированных странах, а нацисты вывозили оттуда все драгоценное и забирали себе. Глава французского Сопротивления во время оккупации и политик Шарль де Голль после освобождения говорил: «Нам не нужна правда. Нам нужно величие. Мы, пережившие величайшие времена в нашей истории, должны показать, что достойны Франции. Да здравствует Франция!»
Но мы не должны забывать прошлые страдания, нашу роль – всех нас – в страданиях других людей, потому что мы ответственны за это, объясняла Жанна. Вот в чем наша истина, выбирающаяся из колодца. Сколько бы она ни просидела там, она все равно выберется наружу: разъяренная, разгневанная, напоминая, что действительно нужно делать, чтобы исцелиться и жить дальше. Жанна посмотрела на меня как-то странно, словно говорила не о стране и о народе, а обо мне… а может, и о себе тоже.
* * *
Жанна учила меня, как пить чай из тонких золоченых чашек китайского фарфора, как потягивать шампанское из длинных хрустальных бокалов и есть ужины из восьми перемен в роскошных столовых серебряными вилками и ножами. Учила, как повязывать галстук и носить шелковый шарф. Она купила мне кожаный саквояж. А потом сказала, что собирается повезти меня на кинофестиваль в Канны, где я познакомлюсь с царственными особами и кинозвездами из Америки. «С Джоном Уэйном?» – немедленно спросил я. «Возможно», – последовал ее ответ.
«Память – забавная штука», – сказал мне доктор Роберт Крелл много лет спустя. В те времена, с Жанной, я жил сегодняшним днем, не думая о Лие в Палестине, о том, что вся моя семья пропала и что я остался один.
У меня были Анри и Жак, Роза, Жанна и ее семья, мои друзья из Бухенвальда. Я вел жизнь, о которой не мог и помыслить в Скаржиско-Каменна. У меня даже могла появиться девушка.
В конце августа 1947-го профессор сообщил, что я прошел экзамены на поступление в техникум. Я буду учиться на инженера-электрика, занятия начинаются в январе. Но мне еще надо позаниматься математикой и физикой.
Жизнь, думал я, наконец-то налаживается.
Но что-то подтачивало меня изнутри – что-то, чего я не осознавал. Я знал, что истина пытается достучаться до меня, заставить услышать ее и принять. Она стремится выбраться наружу. На самом деле я овладел лишь искусством притворяться.
Глава двадцать первая
Международный кинофестиваль в Каннах впервые состоялся годом раньше, осенью 1946 года.
На фестивале 1947-го шестнадцать стран должны были представить свои фильмы, сказала Жанна мне и своим детям, когда мы ехали в поезде, в вагоне первого класса. Изабель добавила, что у нас будет возможность посмотреть самое свежее кино, которое еще не показывали в кинотеатрах в Париже. Они всей семьей ездили на первый фестиваль, и им очень понравилось.
Роскошный подъезд нашего отеля возвышался над бассейном, а тот – над Средиземным морем. Пока мы сидели снаружи, попивая лимонад, мимо нас проходили приезжающие в отель режиссеры и кинозвезды. Главные действующие лица фестиваля прибывали на акваплане, и мы, словно из первого ряда, наблюдали, как они на катерах подъезжают к причалу, находившемуся от нас на расстоянии вытянутой руки. Женщины были в приталенных костюмах, похожих на костюмы Жанны, с меховыми воротничками и манжетами. Они курили сигареты в длинных мундштуках и шли под руку с мужчинами в дорогих льняных пиджаках, как у Жана. По морю скользили яхты, катались люди на водных лыжах, гости фестиваля нежились на солнце, и их загорелые лица обдувал теплый ветер. Вокруг витали ароматы духов, сигар, морского бриза, апельсинового цвета и крема для загара.