Дети продолжали прибывать, и так называемых «детских» бараков стало для нас мало. Мальчиков помещали в бордели, где их прятали женщины, которых нацисты использовали для удовлетворения собственных нужд. Также детей отправляли в лагеря-сателлиты. Когда нацисты сказали, что мальчики обязаны работать, подполье распределило нас в основном на кухни, где было тепло.
Подпольщики добывали для нас дополнительную еду, одеяла и теплую одежду. Как сказал Джек Вербер: «Из-за моей личной утраты я осознал, что хочу спасти детей любой ценой. Каждого из них я считаю своим».
Мы, все вчетвером, плакали. Впервые в жизни мы делились своими воспоминаниями. Мы держались за руки. В какой-то момент Салек скрылся и вернулся с бутылкой коньяка, которую пустил по кругу. Я впервые ощутил опьянение – голова у меня кружилась, и слезы лились из глаз.
– Почти год, – сказал я, тяжело дыша и вспоминая, как я стоял у окна и ждал, не вернутся ли папа или Абрам.
– Я видел столько людей, проходивших мимо, и открывал рот, чтобы окликнуть одного их них, видя в них Хаима, Мотла, Абрама, Мойше, папу… глядел даже на женщин-охранников и замирал… То, как какая-нибудь из них стояла или держала голову, вызывало во мне желание броситься к ней, схватить в объятия, крича мама, Лия… А потом она оборачивалась… И это был кто-то другой. Я ни разу не увидел никого знакомого. Ни разу. И тогда я перестал смотреть, потому что эта боль в сердце, эта мука была слишком тяжела.
Все мы в ту ночь били кулаками в подушки, рвали на себе волосы, молотили ногами – мы были злы, очень злы. Но с первыми петухами, все вчетвером, оглушенные и потерянные, но в то же время избавившиеся от многого, что так долго держали внутри, разбрелись по своим комнатам, где проспали весь следующий день.
* * *
Я проводил выходные у Жанны в ее квартире, когда Ральф пришел повидаться со мной.
Мадам Минк сообщила ему, где меня отыскать.
Я впустил его в дом, ответив на звонок снизу. Ральф присвистнул, войдя в просторный холл с черно-белой мраморной плиткой на полу и большим зеркалом в золотой раме.
– Неплохое местечко! – воскликнул он.
Он сильно изменился. Для начала, он больше не одевался исключительно в черное. На нем был темно-серый пиджак и брюки в тон с заглаженными стрелками, белая рубашка и галстук. Волосы, которые раньше он гладко зачесывал назад, рассыпались кудрями и выглядели светлей, не такими черными. И он больше не источал прежней самоуверенности. Пожалуй, казался даже немного растерянным, словно сильно нервничал. Здороваясь с Жанной, он не смотрел ей в глаза.
– Можем мы пойти прогуляться? – шепнул он мне на ухо, нервно потирая руки.
Я надел черные лакированные ботинки, которые купила мне Жанна, взял поводок и свистнул своего пуделя.
На улице Ральф прикурил сигарету и протянул пачку мне.
– Я не курю, – ответил я, прищелкнув языком. – Так и не научился.
Мы с ним пошагали в сторону Сены.
– Ты не будешь упрекать меня за общение с Жанной? – поинтересовался я наконец. – Знаю, она – олицетворение всего, что ты ненавидишь.
– Я уезжаю в Канаду, – сказал он, игнорируя мой вопрос.
Я замер на месте, уставившись на него. Он пожал плечами, зная, о чем я хочу спросить, хоть я и не произнес еще ни слова.
– В Восточной Европе меня ничего не ждет.
Ральф запрокинул голову, глядя в небо. День был пасмурный. До нас донесся низкий гудок с баржи, проплывавшей мимо по реке. Группка школьников – девочки с косичками, мальчики во французских беретах – обогнала нас, хихикая, с зонтиками в руках.
– Я ошибался. Хочу сказать… я не знаю… во что верить, – продолжил он после того, как дети убежали вперед. Он все время запинался; это был не тот Ральф, великий оратор, которого я знал.
– А что насчет Красной армии и Сталина? – спросил я.
– Думаю, сейчас мне хочется обрести мир, – сказал он тихо, глухим голосом. – Я хочу прекратить борьбу – и внутреннюю, и внешнюю. – Ральф покачал головой. – У меня внутри постоянно шла борьба из-за того, что я повидал и пережил. Легче было забыть о ней и бороться за что-нибудь еще, чтобы совладать со своими демонами.
Я медленно кивнул. Несмотря на то, что он говорил метафорами, я его понимал – как понимал Эли.
Дождь усилился. Я предложил Ральфу пойти в «Ля Мер Катрин», где меня теперь все знали. Персонал наверняка разрешит привязать Тарзана под навесом, где сидели хозяева с собаками, наблюдая за прохожими и попивая кофе с молоком. В ресторане были даже угощения для собак, а для Тарзана – его личная серебряная миска.
Ральф, однако, не сдвинулся с места.
Тарзан сделал кучку. Я вытащил из кармана брюк бумажный пакет и убрал за ним, как показывала Жанна, собираясь потом выкинуть пакет в урну.
– Во что бы ты ни верил, – сказал он наконец, скользя глазами по водам реки, – это должно идти от души. Не от сердца, в котором горят страсти и которое может быть слепо, и не от разума, который стремится все объяснить. От души. Коммунисты в Бухенвальде помогали нам не из-за своих политических убеждений. Они помогали, потому что были хорошими людьми.
Мы с Ральфом пошли в сторону «Ля Мер Катрин». По дороге я думал про Якова, еврейских каменщиков и коммунистов в Бухенвальде. Они видели в людях хорошее. Густав тоже видел, хоть и позволил себе решать, кто хороший, а кто плохой, и разделываться с последними.
– Ты прав, – сказал я приглушенным голосом. – Это доброта, а не коммунистическая политика спасла меня – всех нас.
– И папа, – продолжил я после того, как мы заказали себе завтрак, – он верил, что немцы не причинят нам вреда. Я винил его…
Я не знал, откуда появились эти слова, но мне было легко говорить с Ральфом, потому что он внимательно слушал. Это меня тоже поразило, потому что он производил впечатление человека, который любит говорить, а не слушать других.
– Может, он и не был так глуп, как мне казалось, – размышлял я. – Может, он не виноват в том, что произошло со мной, с Абрамом, со всей семьей. Папа искренне считал людей хорошими.
И тут я вспомнил кое-что еще, запертое в глубинах памяти. В первые дни работы в HASAG я споткнулся и едва не упал на перекличке, потому что у меня подгибались колени и кружилась голова из-за недостатка пищи и долгих часов работы. Еврейский капо ткнул в меня пальцем и приказал лезть в телегу – большую деревянную телегу, в которую грузили больных и умирающих. Руки у меня были в крови, и я обвязал их лоскутами, оторванными от рубашки, потому что мозоли еще не затвердели. Папа бросился бежать за телегой, убеждая капо, что я помогаю германской военной машине. Папа умолял сохранить мне жизнь, потому что все мы уже тогда знали – телега означает смерть. Папа клялся отдать ему деньги и драгоценности, что угодно, лишь бы я остался в живых. Капо остановил телегу, поцокал языком и сказал мне вылезать. «Мне ничего не надо от тебя, старик, – обратился он к отцу. – Раздобудь мальчишке еды и полечи ему руки. Он должен быть крепким. Второго шанса не будет».