25-го на рассвете я приехал в Москву и вскоре увиделся с Алексеем Петровичем. Основательных сведений я от него никаких не почерпнул; он и в самом деле ничего особенного не знал. Вообще он становится стар, и его больше всего занимают разговоры на счет его, которые ему лестны: ибо общее мнение всегда относится в его пользу. Оскорбления, получаемые им от двора, его не трогают; напротив того, они как бы возвышают его духом; ибо, как говорит Шиллер: «Dein Unrecht schmeichelt grosse Seelen»
[118].
Бездеятельность, в которой он столько лет провел, приучила его к праздности. Он любит разговоры, но дела убегает. Разговор его приятен, но он часто повторяется в речах. Конечно, обширный ум его способен обнять и обширный круг управления; но едва ли не встретит он сам в себе затруднение к совершению объемлемого его умом. Он найдет усердных и способных помощников; но сам не тот, что прежде был и что о нем гласит общее мнение. Не менее того, как не отдать ему преимущества перед всеми лицами, которых мы видим на стезе высоких поприщ и званий? Я спрашивал его, справедливы ли носившиеся слухи о сделанном, будто ему предложении принять начальство в Грузии. Он отвечал, что слух этот совершенно ложен, что ему не делали никаких предложений, и что никаких не сделают; потому что государь не хочет и слышать о нем, в доказательство чего сказал он мне, что на днях точно разнесся в Петербурге слух о сем предположительном назначении, и что вслед затем появились во всех магазинах вновь награвированные портреты его, которые стали покупать во множестве; но едва о сем стало известно государю, как портреты сии были убраны полицией. Это могло только возвысить Ермолова в глазах всех, так что и равнодушные к нему, усматривая в сей насильственной мере гонение на человека, всеми уважаемого, стали принимать в нем участие.
Явно, однако же, было, что ему более не воскреснуть на поприще славы, и едва ли предстоящая ему теперь участь не есть лучшая, какой может он пользоваться… Сидит же он на перепутье между Кавказом и Петербургом. Все проезжающие в ту или другую сторону вменяют себе как бы в обязанность навещать Ермолова, который выслушивает с удовольствием передаваемые ему известия о действиях в крае, где он приобрел всего более известности. Как русский, он скорбит о неудачах наших; но как человек обиженный, оскорбленный, он не упускает случая посмеяться над незрелостью и неуместностью распоряжений, как высшего правительства, так и местных на Кавказе начальников, что доставляет ему приятное препровождение времени в кругу знакомых, с которыми он проводит вечера, не опасаясь каких-либо худых от того последствий: ибо он уже испил всю чашу горести и огорчения, какую могла наполнить зависть к достоинствам его; а лета его выводят его из круга деятельной жизни на службе, которую он еще мог иметь в виду за несколько лет до сего времени. Безбедное состояние его, при умеренных потребностях жизни, обеспечено. Он давно уже свыкся со своим положением, из которого извлекает для себя возможные наслаждения.
В то время как я проезжал через Москву, находился там Головин, также бывший главнокомандующий в Грузии. Человек умный, обходительный, но скрытный. Я навестил его, потому что это должно было быть приятно для племянника моего Н. Н. Муравьева, который долго служил при нем и был ему предан. Я не застал Головина дома, но он поспешил на другой день приехать ко мне. Не погрешу, когда скажу, что причиной его скорого приезда ко мне была отчасти носившаяся молва, что я ехал в Петербург по вызову государя. Головин пробыл у меня около часа. Разговор его не без занимательности; но он объясняется с трудом, тянет речь и слова, а при том еще глух; между тем он хочет говорить о предметах, не терпящих гласности. Надобно ему кричать, и от того разговор с ним становится неприятным. Головин в то время только что возвратился из-за границы и проживал в Москве в отпуске или за болезнью, опасаясь, чтобы появлением своим в Петербург не навлечь на себя звание сенатора, коим награждали уже нескольких уволенных с Кавказа командующих. Он желал высшего назначения, быть членом Государственного совета и не отказался бы даже опять возвратиться на Кавказ, чего он и надеялся при тогдашнем затруднении, в коем находились избранием особы в сие звание. Желание сие не могло даже укрыться в речах его, и я узнал, что он говорил: «Напрасно меня оттуда взяли; не следовало им меня оттуда брать». Он считал себя как бы в некотором соперничестве с Алексеем Петровичем; но кто решится поставить сих людей на одну доску? Головин, вероятно, никогда не был способен к занятию места главнокомандующего на Кавказе; а в тогдашнем положении, когда уже и лета начинали удручать его, ему не следовало бы думать о сем, и общее мнение его не назначало на сие место. Он не доверял Алексею Петровичу, ибо мог не сомневаться в том, что не избежал колких насмешек его; но при всем том он говорил о нем всегда с осторожностью. Они разменивались иногда визитами, и Алексей Петрович, по-видимому, избегал утомительных посещений Головина.
Ермолов был очень рад моему приезду и с удовольствием узнал, что я направлял путь свой в Петербург. Кто знает, впрочем? Он, может, имел более в мыслях узнать что-нибудь нового, и слышать развязку столь долго длящейся загадки о предположительном назначении моем на Кавказ.
Трое суток провел я в Москве и из оных две ночи у Алексея Петровича, который отпускал меня домой не прежде 4 и 5 часов утра.
– Государь, – говорил он, – приходит в отчаяние, когда получает вести с Кавказа, но скоро забывает о них, полагая все конченным и устроенным, когда ответят на какое-либо донесение оттуда. Не так-то бы они покойны были, если б Шамиль воевал у ворот Петербурга; но Кавказ далек, а пожертвования, приносимые Россией для сей утомительной и разорительной войны, забываются в шуме обыкновенных столичных веселий. Императрица, – продолжал он, – в слезах, когда слышит о постигающих нас в том краю неудачах.
– Неужели, – спросил я, – полагаете вы, что способности мои достаточны для приведения дел на Кавказе в порядок?
Он несколько подумал и отвечал:
– Взгляни, любезный Муравьев, на всех занимавших сие место в последнее время и на тех, которые имеются в виду для занятия оного, и сравни с собой беспристрастно. Чувствуешь ли себя выше их?
– Чувствую себя выше их, – отвечал я без запинания.
– Этим и вопрос решается, – сказал Алексей Петрович, – довольно того, что из тех лиц нет решительно ни одного, которое можно бы назвать способным к занятию места главнокомандующего на Кавказе; это неоспоримо видимо. Ты же, кроме дарований своих, имеешь уже над ними одно величайшее преимущество: железную волю и непреоборимое терпение, против которых ничто устоять не может. Я знаю, что ты в походе ведешь жизнь солдатскую и уверяю тебя, что с сухарем в руке и луковицей, коими ты довольствуешься, ты наделаешь чудес, каких они не вздумают; за тобой все кинется и достигнет цели. Право, нет великой хитрости во всем этом деле. Главным же средством, самоотвержением, подобным твоему, они не обладают.
– Положим, – сказал я, – что меня бы и стало для одоления горцев; но устою ли я против вооруженных действий завистников моих в столице и при дворе, о которые все приписываемые вами мне достоинства должны разбиться?