От Витебска далее находил я более образованности и более польского, чем когда-либо я в той стране прежде видел: следы последней польской революции или крутых неуместных мер, принятых правительством для присоединения жителей к общему отечеству – России.
Все переменилось, когда мы въехали в границы Лифляндской губернии. Порядок, благоустройство явились на каждом шагу. Но все сие достояние принадлежало владельцам земель; возделывателей едва было видно. Общий голос о них в России упоминал только об угнетении, в котором сие племя латышей находилось от притязательного правления их владельцев, немецких баронов, до крайности разорявших низший класс, в особенности с того времени, как крестьяне были объявлены (лет восемь тому назад
[130]) свободными без земли. Скорая мера сия нанесла более зла, чем добра.
28 февраля 1848, с. Скорняково
Бароны мало затруднились тогда в изъявлении своего согласия на такое предложение государя, руководимого или человеколюбием, или духом подражания иностранным державам, под влиянием лая иностранных журналов, или же с видами приобрести более силы в народе против влияния баронов. По освобождении от рабства латыши лишились покровительства баронов, находивших свою собственную выгоду в сбережении орудий своих к земледелию. Безземельный класс хлебопашцев хотел воспользоваться правами своими переходить во владение других помещиков; но владетели Курляндии и Лифляндии между собой в родстве, как бы общим заговором не стали принимать к себе бесприютных работников на условиях, выгоднее тех, коими они пользовались в оставляемых ими поместьях; посему земледельцы должны были оставаться у прежних своих владельцев и подвергнуться гнету мщения и совершенного уже порабощения от баронов, коих они еще оскорбили при первом обнародовании между ними вольности. Бароны остались в выигрыше и вместе с тем, замечая действия против них правительства, взирали на крестьян уже не так, как на орудие земледелия для них полезное, но как на орудие в руках правительства для угнетения их самих, и затем следовало иное с ними обхождение. Безщадны стали требования и хотя требования сии были законные, основанные на договорах, но не менее того они клонились к совершенному разорению рабочего класса.
За сим следовали новые обстоятельства. Правительство, заметив ошибку свою, требовало, чтобы дворянство уступило часть своих земель крестьянам и при сем требовании встретило сопротивление. Никто не хотел уступить прямой собственности своей, приобретенной наследством или покупкой. Составлялись комитеты, были приглашения; но дело не подвигалось вперед, а напротив того еще более сеяло неудовольствий. Тогда принялись за другое средство. Заметили, что лютеранские пасторы, пренебрегая прямыми своими обязанностями, предались более видам приобретения и сделались настоящими владельцами, обложив повинностями в работах крестьян, коих они не научали закону, изредка только и едва навещая обширные свои приходы, среди коих утрачивалось даже совершение обыкновенных треб крещения и брака. Слабые в правилах своей веры, латыши готовы были принять всякую другую веру, лишь бы перемена сия избавила их от угнетений, терпимых со стороны помещиков. В России удивились, когда узнали, что 30 000 их перешло в православие и что многие лютеранские пасторы заменены русскими священниками. Говорили о сем событии, как о последствии убеждения; но, по сведениям, собранным мною в проезд мой через остзейские губернии, я узнал, что поводом к тому были меры, предпринятые правительством. Латышам обещали земли в Великой России, если они перейдут в православие; но обещания сии были не гласные, а слухи, пущенные в народе посредством подосланных людей. В Риге поставили епархиальным епископом архиерея Иринарха, который, как меня уверяли, склонял народ к принятию православия, от чего крестьяне возмутились против своих помещиков. Произошли жалобы от владельцев, и, наконец, явная ссора между архиереем и военным генерал-губернатором бароном Паленом
[131]. По словам остзейских баронов, озлобление лютеран, в числе коих находились все рижские граждане, было так сильно, что архиерей не мог бы на улицу показаться. Гражданская власть с угрозами и позорно бранилась с духовной в переписках, так что правительство признало необходимым удалить Иринарха, и на место его поставили архиерея Филарета, молодого человека, образованного, который занял свое место под страхом примера, случившегося с его предместником. Вскоре и барон Пален был перемещен в Государственный совет, и место его дали Головину, человеку умному, но хитрому, слабому и проповедующему необыкновенную преданность к православию, впрочем, ни к чему более не способному, как по слабости здоровья, так и по нерешительности своей и беспамятству.
Дело о введении православия не менее того занимало правительство, и заблаговременно приготовленные русские священники, выученные латышскому языку, водворялись в приходы, к общему неудовольствию дворян. Завели на первый раз походные церкви, за которыми народ следовал толпами; переложили обедню на латышский язык. Но помещики делали всевозможные затруднения нашему духовенству, отказывая нашим миссионерам помещения в домах, наказывая крестьян своих, которые отлучались от работ и представляя к суду ослушников. Были случаи самые горестные. Иных преследовали по клеветам, гоняли сквозь строй за оказанную привязанность к церкви, которую мы же старались водворить: так само правительство наше, подаваясь на жалобы владельцев, осуждало тех, которых оно совращало.
Такие неосновательные действия вскоре открыли народу глаза. Об обещанных землях и помину более не было; говорили: «обратитесь прежде все, тогда вам дадут земли». Священникам нашим потребовались деньги на содержание себя, семейств своих, новых церквей, которые начали строить; бароны, под защитой законов, строго ограждали права свои, и в народе скоро заметили, что все это дело обрушится на страждущий уже класс. Рвение к переходу в православие исчезло, и многие хотели обратиться к прежнему порядку вещей; но уже было поздно. Гражданский закон наш вменял сие в преступление нововерцам. Говорят, что жены латышей в сем случае оказали более упорства, что они не хотели крестить детей своих в православии, и что будто некоторые из них, во избежание принуждения, топили своих новорожденных; но сие слышал я от немцев, и потому и нельзя поручиться за справедливость сего сказания.
Не менее того число переходящих не увеличивалось. Говорили в Петербурге о 70 000 и ожидали еще более; но это было несправедливо: ибо в числе сем находилась большая часть людей, записавшихся желавшими принять православие, но не вступивших в оное. Это последовало оттого, что правительство, ужаснувшись всеобщего ропота дворянства в остзейских губерниях и желая уверить всех, что дело это было основано на убеждении, предоставило крестьянам сперва записываться желающими, а поступать только через 6 месяцев, дав им это время на размышление. Мера сия была принята тогда уже, когда в народе заметили, сколь мало можно было подаваться на обещание правительства, и потому почти все вновь записавшиеся не возвращались более к нашему духовенству, и имена их наполняли только списки, посылаемые в столицу.