Несмотря на все эти только что свершившиеся катастрофические злодеяния, статья Дюранти описывает Конституцию СССР как одну из «самых демократических в мире <…> фундамент, на котором можно построить будущую демократию». В дополнение к хвалебным описаниям Красной Армии, бесплатного образования и медицинского обслуживания, коммунального жилья и равенства полов, он дает оптимистичный комментарий, в котором «большая чистка» бодро описывается как «одна из периодических чисток коммунистической партии». Дюранти сообщает, что эта «чистка» «теперь закончилась» и люди «восстанавливают ущерб», словно речь идет о наведении порядка после особенно суровой зимней бури. В действительности же сталинская волна насилия, арестов, ссылок и казней просто развернулась и со всей своей ужасающей яростью обрушилась на страны Балтии и восточную Польшу. Среди многочисленных злодеяний 1939–1941 годов – отправка сотен тысяч поляков в северные трудовые лагеря
[909] и убийство десятков тысяч членов Коммунистической партии Польши
[910]. Всего неделю спустя после статьи Дюранти Сталин подписал пакт о ненападении с Гитлером, в сентябре напал на Польшу, а в ноябре Красная Армия вторглась в Финляндию
[911]. В 1940 году Сталин приказал казнить 15 000 польских националистов, взятых в плен во время наступления 1939 года
[912].
Самым поразительным местом в статье Дюранти была характеристика самого Сталина. Между восхищенной заметкой о фильме под названием «Волшебник страны Оз» и обширным материалом с неловкими фото знаменитостей, вроде фото знаменитой куклы-чревовещателя Чарли Маккарти с сигаретой в его деревянном рту, размещалась фотография красивого улыбающегося Иосифа Сталина, с подписью «Сталин, председатель внутреннего круга Коммунистической партии <…> не устанавливает закон, как это делал Ленин. Сталин, перед тем как принять собственное решение, предпочитает выслушивать мнения своих товарищей»
[913]. За героизацией Сталина в журнале Look в 1939 году как образца коллегиального управления последовало, уже через несколько месяцев, его восхождение на обложку журнала Time в качестве «Человека года». Всего, за период с 1930 по 1953 год, Сталин появлялся на обложке Time десять раз. Все это дает некоторое представление о степени развития и институционализации тоталитаризма задолго до того, как он был назван и проанализирован в качестве новой целостной формы власти, которая, как заключат многие ученые, представляла величайшую в истории угрозу цивилизации
[914].
За некоторыми важными исключениями, только после поражения нацистов вещи начали называть своими именами. «Была доступна масса информации, противоречащей официальной картине», – пишет Конквест. Он спрашивает, почему «журналисты, социологи и другие люди, приезжавшие в СССР», купились на ложь советского режима. Одна из причин заключается в том, что советское правительство приложило очень много усилий, чтобы представить ложную картину, в том числе создавая «образцовые тюрьмы», которые не выдавали ни следа огромного государственного механизма пыток и смерти. Другой причиной была доверчивость самих наблюдателей. В некоторых случаях, как, например, с Дюранти, они были ослеплены идеологической приверженностью идее социалистического государства
[915].
Но самое убедительное объяснение – это то, что в большинстве случаев журналистам, ученым и правительствам западных стран было трудно взглянуть в глаза всей правде чудовищных достижений тоталитаризма, потому что факты были настолько «невероятными», что даже специалистам было трудно постичь саму их возможность. «Сталинская эпоха, – пишет Конквест, – изобилует тем, что для ума, не подготовленного к тому, чтобы иметь дело с этим явлением, кажется невероятным»
[916]. Это непонимание имеет непосредственное значение для нас, когда мы учимся смотреть в лицо надзорному капитализму и его новой инструментарной власти.
Противостояние с невероятностью тоталитаризма отражено в трогательных усилиях первых ученых, решивших поднять завесу над ужасными истинами той эпохи. Почти каждый интеллектуал, который обращался к этому проекту в первые послевоенные годы, упоминает о чувстве удивления внезапностью, с которой, как выразился гарвардский политолог Карл Фридрих, тоталитаризм «обрушился на человечество <…> нежданно и без предупреждения»
[917]. Его проявления были настолько новыми и неожиданными, такими шокирующими, молниеносными и беспримерными, что все это ускользало от языка, бросая вызов всем традициям, нормам, ценностям и принятому образу действий. Систематическое нарастание насилия и соучастия, в которое с предельной быстротой погружались целые общества, вызывало растерянное недоумение, которое заканчивалось параличом даже для многих величайших умов ХХ века.
Фридрих стал одним из первых исследователей тоталитаризма, обратившихся к этому опыту невероятного, когда в 1954 году написал:
…практически никто до 1914 года не предвидел того пути развития, по которому пошла с тех пор западная цивилизация <…> Ни один из выдающихся ученых в области истории, права и общественных наук не разглядел, что ждет впереди <…> что завершилось тоталитаризмом. Этой неспособности предвидеть соответствовало неумение постичь
[918].
Даже самые дальновидные толкователи индустриального общества начала века, такие мыслители, как Дюркгейм и Вебер, не ожидали такого смертоносного оборота событий. Ханна Арендт назвала поражение нацистской Германии «первым шансом попытаться рассказать и понять, что произошло <…> всё еще в горе и печали <…> оплакать, но уже не в безмолвной ярости и бессильном ужасе»
[919].