– Ты что, каждый день причащаешься? – спросил меня итальянец, лежавший на соседней постели. Он заработал жестокую пневмонию, счищая снег с крыш для УОР
[387].
– Да, – ответил я. – Я хочу стать священником.
– Знаешь, что у меня за книга? – сказал я позже, днем. – Это «Рай» Данте.
– Данте, – пробормотал он. – Итальянец, – и снова улегся, уставился в потолок и больше не произнес ни слова.
Лежать в блаженном покое и, так сказать, кормиться с ложечки, было не просто роскошью, в этом был заключен смысл, которого я тогда не понимал, да и не должен был понимать. Но пару лет спустя я ясно увидел, что этот образ хорошо описывает мою тогдашнюю духовную жизнь.
Я, наконец, родился, но все еще был новорожденным. Я жил: у меня была внутренняя жизнь, настоящая, но слабая и ненадежная. Я все еще питался духовным млеком
[388].
Жизнь в благодати вроде бы, наконец, стала постоянной, устойчивой. Как ни слаб я был тогда, но все-таки шел путем освобождения и жизни. Я обрел духовную свободу. Глаза открывались яркому и немеркнущему свету небес, и воля училась уступать тонкому, мягкому, заботливому водительству той любви, которая есть Жизнь бесконечная. Ведь впервые в жизни я был, не дни, не недели, а целые месяцы – чужд греху. Так ново было для меня это состояние душевного здоровья, что я ощущал себя даже чересчур здоровым.
Я питался не только умственным молоком духовного утешения, но кажется, не было такого блага, удобства, невинной радости, даже материального порядка, в которых мне было бы отказано.
Неожиданно я оказался окружен всем, что защищало меня от бед, жестокости, страданий. Конечно, пока я лежал в больнице, были какие-то физические боли, небольшие неудобства, но в целом всякий, кто когда-либо перенес обычную операцию по удалению аппендикса, знает, что это не более чем легкая неприятность. По крайней мере со мной это было так. Я прочел весь «Рай» по-итальянски и часть «Введения в метафизику» Маритена.
Через десять дней я выписался из больницы и отправился в Дугластон, в дом, где все еще жили мои тетя и дядя, они пригласили меня отдохнуть, пока я снова не стану на ноги. Это означало еще две недели безмятежного чтения. Я мог закрыться в комнате, бывшей когда-то Папашиной «берлогой», заняться медитацией и молиться, как я и поступил, например, в полдень Великой Пятницы. В остальное время тетушка обычно день напролет толковала о редемптористах
[389], чей монастырь находился в двух шагах по улице, когда она девочкой жила в Бруклине.
В середине пасхальной седмицы я явился к доктору. Он снял бинты, заявил, что всё в порядке и я могу отправиться на Кубу.
Мне кажется, именно на этом сияющем острове доброта и забота, которые окружали меня, куда бы я ни направил свои слабые стопы, достигли наивысшего предела. Можно ли вообразить, чтобы о ком-то пеклись больше, чем обо мне; есть ли еще земное существо, которого бы столь полно и старательно охраняли, лелеяли и направляли, за кем бы так присматривали и вели с такой внимательностью и предупредительной заботой, какие окружали меня тогда. Ведь я шел сквозь огонь и влагал голову в пасти львов, таких, что могли бы добавить седины и профессору нравственного богословия, я же шел в моей новой простоте, не замечая опасностей, так заботливо ангелы, окружавшие меня, отметали соблазны с моих путей и постилали подушки там, где я мог оступиться.
И святой, возвышенный до состояния мистического брака
[390], едва ли смог бы пройти по опасным улицам и трущобам Гаваны и замараться существенно меньше, чем я. А ведь отсутствие тревог, очевидный иммунитет к страстям и несчастьям я спокойно принимал как данность. Бог позволил мне вкушать то чувство обладания, на которое благодать влагает как бы некое право в сердца всех Его детей. Ибо все принадлежит им, они – Христу, а Христос – Богу. Они обладают миром, потому что отказались от обладания чем-либо в мире, даже собственными телами, и перестали внимать неправедным притязаниям страстей.
Конечно, в моем случае не приходится говорить о каком-то настоящем бесстрастии. Если я и не прислушивался к своим страстям, то благодаря тому, что они, по милосердному промыслу Божию, на время смолкли. Они проснулись в одночасье, но уже тогда, когда я был вдалеке от опасных путей, в скучном сонном городке под названием Камагуэй
[391], где в девять вечера все ложились спать, а я пытался читать на испанском «Автобиографию» св. Терезы
[392], сидя под большими королевскими пальмами в огромном саду, который был полностью в моем распоряжении.
Я говорил себе, что приехал на Кубу главным образом ради поклонения Богородице Эль-Кобре
[393]. И я действительно в некотором роде совершил паломничество, несколько в средневековом духе – скорее отдых, чем настоящее паломничество. Бог все это терпел и принял мои благие намерения. Пока я путешествовал по Кубе, Он осыпал меня милостями, которые не мог не заметить даже человек, не обладающий глубокой духовностью, каким я был тогда и остаюсь по сей день.
На каждом шагу мне открывались новые радости – духовные, и естественные, занимавшие ум, чувства, воображение – невинные, направляемые благодатью.
Было отчасти и естественное объяснение тому, что тогда со мной происходило. Я знакомился с тем, что можно было понять только изнутри культуры, которая бережно сохранила внешние черты религиозной жизни. Нужна атмосфера французского, испанского или итальянского католичества, чтобы по-настоящему пережить природные, доступные чувствам радости, проистекающие из литургической жизни.