Что-то глубокое и тревожное таилось в этих строках. Я подумал, что они тронули меня своей поэтической силой, но вместе с тем смутно ощущал в них что-то личное. Бог часто прямо говорит с нами через Писание. Он сеет слова, полные благодати, и по мере того, как мы их читаем, в нас прорастают скрытые смыслы, если мы внимаем им в молитвенном состоянии ума.
Я еще не владел искусством такого чтения, но тем не менее ощутил в этих словах тайный огонь, который жег и иссушал меня.
Приблизится ко мне и не увижу Его; отойдет и не пойму… Обвинит внезапно меня, кто ответит Ему? Или кто скажет: «Что Ты делаешь?»
[409]
Мне казалось, что в этих словах звучала угроза душевному миру, которым я наслаждался все последние месяцы, какое-то предостережение о том, что может вдруг открыться давно забытое. Уютное благополучие усыпило меня. Я жил так, словно Бог существовал только для того, чтобы оказывать мне благодеяния.
Бог, гневу Которого ни один человек не может противостоять, пред которым склоняются предержащие мир.
Кто тогда я такой, чтобы отвечать Ему и говорить с Ним?
И если бы Он услышал меня, взывающего к нему, я бы не поверил, что он услышал голос мой.
Ибо Он сокрушит меня в вихре и умножит раны мои даже безвинно…
[410]
«Даже безвинно»! – и мой смущенный дух уже готовился защищаться от этого несправедливого Бога: Бог не может судить неправедным судом, Он не может быть несправедлив.
Если я буду оправдываться, то мои же уста обвинят меня; если явлю себя невинным, признáет меня грешным.
…и умножит раны мои даже безвинно
[411].
Я закрыл книгу. Слова эти потрясли меня. Я не мог их уяснить до конца, но казалось, они предостерегали о чем-то, и вскоре мне предстоит кое-что узнать об их смысле.
Удар обрушился неожиданно.
До поступления в новициат оставалось каких-нибудь несколько недель. Я уже получил предварительные письма от руководителя новициев с отпечатанным списком вещей, которые я мог взять с собой в монастырь. Их было совсем немного. Слегка озадачивал единственный пункт: «один зонтик».
Меня очень радовал этот список. Я перечитывал его снова и снова. Приятное волнение разливалось где-то под ложечкой, словно мне предстояло отправиться в летний лагерь или пойти в новую школу…
И тогда Бог задал мне вопрос. Он спросил меня о моем призвании. Точнее, Богу не нужно было задавать мне вопросов. Он Сам знал все о моем призвании. Это дьяволу, я думаю, Он позволил спрашивать меня не с тем, чтобы бес что-то узнал обо мне, но для того, чтобы я кое-чему научился.
Есть особое смирение и в аду, едва ли не самое страшное, что есть в преисподней, бесконечно далекое от смирения святых, которое есть мир. Ложное смирение ада есть нескончаемый жгучий стыд, который испытывают его обитатели, неся на себе неотменяемые стигмы наших грехов. Проклятые ощущают свои грехи как одежду из непереносимых оскорблений, от которой невозможно избавиться, как от хитона Деяниры
[412], который вечно жжет их, и который они вечно не могут сбросить.
Мука этого знания о себе неизбежна и на земле, пока в нас остается себялюбие: потому что это гордость ощущает огонь стыда. Только когда вся гордость, все себялюбие в нашей душе поглощены Божией любовью, мы избавляемся от того, что является объектом этих терзаний. Только когда мы перестаем любить себя ради самих себя, наши прошлые грехи перестают быть поводом для страданий или мук стыда.
Когда же святые припоминают грехи, они вспоминают не сами грехи, а милосердие и любовь Божии, и потому даже прошлое зло оборачивается для них в настоящем источником радости и служит прославлению Бога.
Это гордость палима и мучима страшным смирением ада… Но пока мы в этой привременной жизни, даже эту огненную муку можно обратить в благо, в источник радости.
Так или иначе, но однажды я проснулся и обнаружил, что мира, который я знал в течение шести месяцев, больше нет.
Рай, в котором я жил, исчез. Я оказался за стеной и не знал, что за пылающий меч преградил мне путь к вратам, которые я не мог отыскать вновь. Я снова познал холод, наготу и одиночество.
Потом все стало разваливаться, в первую очередь мое монастырское будущее.
Не то чтобы я расхотел стать францисканцем и священником, жить в монастыре. Изгнанный в холодный мрак одиночества, я желал этого я сильнее, чем прежде. Это единственное, что у меня осталось, только это желание и согревало меня, но не утешало, а заставляло еще мучительней переживать беспомощность, внезапно нахлынувшую из потаенных глубин моего сердца.
Да, мое желание стать священником было слабым утешением: потому что я вдруг оказался перед лицом мучительного сомнения, вопроса, на который не было ответа: действительно ли это мое призвание?
Я вдруг вспомнил, кто я, кем я был до сих пор. Вспомнил и поразился: с прошлого сентября я, кажется, забыл, что когда-либо вообще грешил.
Неожиданно я осознал, что никто из людей, с которыми я говорил о моем призвании, ни Дон Уолш, ни отец Эдмунд не знали, кто я на самом деле. Они ничего не знали о моем прошлом, не знали, как я жил до прихода в Церковь. Они просто приняли меня, потому что я производил впечатление приличного человека, у меня открытое лицо, я выгляжу в меру искренним, разумным и доброжелательным. Но ведь этого недостаточно.
Теперь передо мной встала ужасная проблема: «Я должен пойти и рассказать обо всем отцу Эдмунду. Возможно, это всё изменит». В конце концов, мало одного желания поступить в монастырь.
В монашеском призвании желание поступить в монастырь – далеко не главное. Вы должны быть морально, физически и интеллектуально пригодны. Вас должны принять, и принять на определенных основаниях.