И вот ужасающий парадокс: Гарлем как таковой и каждый отдельный негр в нем есть живое осуждение нашей так называемой «культуре». Гарлем существует как Божие обвинение Нью-Йорку и людям, живущим в роскошных районах и делающим здесь свои деньги. Бордели Гарлема, проституция, банды торговцев наркотиками и прочее – зеркало благовоспитанных разводов и разнообразных культурных прелюбодеяний Парк-авеню: они являются комментарием Божиим ко всему нашему обществу.
Гарлем в некотором смысле есть то, что Бог думает о Голливуде. А Голливуд – это единственное, за что Гарлем может в отчаянии цепляться как за суррогат рая.
Самое ужасное, что во всем Гарлеме нет, наверно, ни единого негра, который в глубине души не осознает, что культура белых не стоит грязи здешних сточных канав. Они чувствуют, что их окружают гниль, ложь, фальшь, пустота, призрачное бытие. Но они обречены тянуться к этой культуре, делать вид, что именно ее желают, притворяться, что она им нравится, словно они стали частью зловещего заговора: словно они должны собственными жизнями наглядно изобразить ту порчу, которая поразила онтологические основы бытия самого белого человека.
Дети Гарлема растут в перенаселенных тесных каморках многоэтажек, среди порока, где зло творится у них перед глазами, ежечасное и неизбежное, так что нет ни одной страсти, ни одного извращения естественных желаний, с которыми они не познакомились бы к шести-семи годам: и это своего рода обвинение благовоспитанному, дорогостоящему, вороватому сладострастию и вожделениям богатых, чьи грехи породили эти омерзительные трущобы. Результат похож на источник и превосходит его, и Гарлем – это портрет тех, чьи проступки вызвали его к жизни. Что говорится наедине в спальнях и апартаментах богатых, культурных, образованных и белых, то в Гарлеме проповедуется на кровлях
[474], и здесь провозглашается так, как оно есть, во всем своем безобразии, обнаженном и страшном, – так, как это выглядит в глазах Божиих.
Нет, каждый негр в этом месте знает, что культура белых не стоит мусора, выброшенного на берег рекой Гарлем.
Вечером я вернулся в Гарлем, как советовала Мэри Джердо. Мы ужинали все вместе, поздравляли Баронессу с днем рождения и смотрели в комнате отдыха пьесу, которую играли младшие дети из труппы, называвшейся «Кутята».
Это был опыт, едва не разорвавший мне сердце. Собрались все родители, они сидели на скамьях, буквально задыхаясь от волнения, что их дети будут играть в пьесе: но дело даже не в этом. Ибо, я уже сказал, они знали, что пьеса ничтожная, что все пьесы белых людей более или менее ничтожны. Не это их волновало. За их переживанием стояло нечто глубокое, удивительное, положительное, настоящее и потрясающее: благодарность за этот малый знак любви, за то, что кто-то, наконец, сделал жест, как бы говорящий: «Это не может никого сделать счастливым, но это способ сказать: я хочу, чтобы вы были счастливы».
Полную противоположность этой глубокой, ясной, извечной реальности человеческой любви, соединенной с христианским милосердием и почти очевидно святой, составляла идиотская пьеса. Какой-то гений из тех, что пишут одноактные пьесы для любительских театров, догадался нарядить Короля Артура и его рыцарей в современные одежды, а действие поместить в загородный клуб.
Этот с позволения сказать остроумный ход производил сокрушительный эффект: я едва не поседел, следя за пьесой в исполнении негритянских малышей, посреди трущоб. Безымянный автор от имени культуры среднего класса двадцатого века говорит: «Тут у нас очень весело». Бог, отвечая через уста, глаза, жесты этих негритянских детишек, через их полное непонимание смысла этих шуток, сцен, ситуаций, говорит: «Вот что я думаю о вашем уме. Это мерзость в глазах моих. Не знаю вас. Не знаю ваше общество: вы мертвы для меня, как сам ад. Этих маленьких негритянских детей я знаю и люблю, а вас не знаю. Вы прокляты
[475]».
Два или три дня спустя в приходском зале ставили другую пьесу силами старшей группы. Это была пьеса того же рода – о богатых людях, которые хорошо проводят время, – представленная бедными и несчастными негритянскими юношами и девушками, которые и знать не могли, как «хорошо проводить время», – бессмысленно, глупо и расточительно. Те азарт, энтузиазм, задор, с которыми они пытались выжать что-то путное из этого убогого вздора, лишь делали более убедительным приговор и автору и вдохновившей его фактуре. Зритель выносил впечатление, что эти негры, даже будучи в Гарлеме, могли бы дать богачам Саттон-Плейса урок, как быть счастливым с куда меньшими затратами: и поэтому их имитация жизни правящего класса оказывалась еще более сильным обличением и обвинением.
Если бы Баронесса попыталась противостоять грандиозному парадоксу Гарлема, не имея другого оружия, кроме подобных пьес, наверно, Дом дружбы закрылся бы через три дня. Но секрет ее успеха и того, что она выжила в тисках этой гигантской проблемы, заключался в том, что она полагалась не на эти хрупкие человеческие методы, – не на театральные постановки, или митинги, речи, конференции, но на Бога, Христа, Святой Дух.
Согласно с особым характером своего призвания Баронесса сама пришла в Гарлем, и стала жить здесь для Бога, и Бог очень скоро свел ее с другими служителями Его тайной полиции в стане врага – святыми, которых Он послал, чтобы освятить и очистить не Гарлем, нет, а Нью-Йорк.
В Судный день жители этого тучного города с его мощными зданиями, у которых вены лопаются от долларов, а мозги вспухают от новых оптимистических философий культуры и прогресса, будут удивлены и даже поражены, обнаружив, кто все это время сдерживал громы и молнии Божьего гнева, давно готовые смести их с лица земли.
В том же доме, где жили большинство сотрудников Дома дружбы, обитала пожилая негритянка, худенькая, тихая, изможденная, умирающая от рака. Я видел ее раз или два, но много слышал о ней – все говорили, что ей является Божия Матерь. Я ничего об этом не знаю, кроме того, что если наша Владычица действует согласно своему обыкновению, то Гарлем – одно из первых и главных мест, где я ожидал бы Ее явления – Гарлем, или жилище крестьянина, работающего за часть урожая в Алабаме, или лачуга шахтера в Пенсильвании.
В тот единственный раз, когда я говорил с ней и хорошо ее разглядел, я кое-что понял: она владеет тайной Гарлема, она знает выход из лабиринта. Для нее парадокс перестал существовать, она уже не внутри котла, она присутствует там только физически, но это нет смысла принимать в расчет, поскольку котел почти целиком нравственного порядка. Глядя на нее и говоря с ней, я видел в ее усталом, безмятежном, праведном лице терпение и радость мучеников и ясный, неисчерпаемый свет святости. Она и несколько других женщин-католичек сидели ранним вечером на стульях у входных ступеней дома, в относительной прохладе улицы. Группка, которую они образовывали посреди сутолоки потерянной толпы, поражала прохожих впечатлением мира, победы: такой был глубокий, бездонный сияющий мир в глазах негритянских женщин, исполненных настоящей веры!