И все же, у меня осталось впечатление, что созерцание в траппистском монастыре принимается в значительной мере secundum quid
[495], и если у меня есть тайное стремление к тому, что язык благочестивых учебников называет «вершинами», мне лучше поостеречься его обнаруживать. При других обстоятельствах это, наверно, расстроило бы меня, но сейчас мне было не до того. В конце концов, в любом случае это в большой мере теоретический вопрос. Все, о чем мне нужно сейчас беспокоиться – исполнить Божию волю, поступить, если мне будет позволено, в монастырь и принять всё как есть, а если Бог захочет чего-то «удостоить», то пусть «удостоит». Все прочие детали сложатся сами собой.
Только я отложил в сторону «Руководство» и потянулся за вторым томиком этого пиджин-инглиш
[496], как в дверь постучали.
Этого монаха я прежде не видел, – передо мной стоял дородный седой человек с необыкновенно решительным подбородком, представился он наставником новициев. Я еще раз бросил взгляд на твердый подбородок и про себя подумал: «Клянусь, этот человек не потерпит всякой чуши и от новициев».
Но как только он заговорил, оказалось, что отец наставник исполнен удивительной простоты, мягкости и доброты. Мы прекрасно поладили с первого же часа. Он не был человеком, который держится церемоний, и не имел склонности к пресловутой искусно разработанной технике унижения, которая в прошлом сникала La Trappe
[497] дурную славу. В тех традициях ему бы следовало, войдя в комнату, с треском захлопнуть за собой дверь и потребовать ответа, не за тем ли я поступаю в монастырь, чтобы скрыться от полиции.
Но он просто сел и сказал: «Молчание тебя не пугает?»
Я изо всех сил постарался заверить его, что молчание не только не пугает меня, но что я от него в восторге, и уже чувствую себя на седьмом небе.
– Тебе здесь не холодно? – спросил он. – Почему ты не закроешь окно? Свитер у тебя теплый?
Со всей отвагой я заверил его, что мне тепло как в печке, но он все-таки заставил меня закрыть окно.
На самом деле брат Фабиан, который подвизался в тот год в Гостевом доме, кормил меня страшными историями о том, какой ужасный бывает холод, когда утром встаешь и идешь на клирос: колени стучат, а зубы клацают так громко, что едва слышишь молитвы. Вот я и постарался приготовить себя к испытаниям, сидя с открытым окном без пальто.
– Тебе приходилось учить латынь? – спросил отец наставник. Я рассказал ему о Платоне и Таците. Кажется, он был удовлетворен.
Мы еще поговорили о разных вещах. Умею ли я петь? Говорю ли по-французски? Что привело меня к цистерцианцам? Читал ли я что-нибудь об ордене? Приходилось ли мне читать «Жизнь св. Бернарда» дона Эльве Ладди? – и о других подобных вещах.
Беседа была такой приятной, что мне все меньше и меньше хотелось выкладывать тяжкий груз, который лежал на моей совести, и рассказывать этому доброму трапписту о своей жизни до обращения, которая однажды заставила меня полагать, что у меня нет призвания к священству. Однако в конце концов я сделал это в нескольких фразах.
– Как давно ты крещен? – спросил наставник.
– Три года, отец.
Он не выглядел обеспокоенным. Сказал только, что ему понравилось, как я рассказал все, что следовало рассказать, и он обсудит это с отцом настоятелем. Вот и всё.
Я еще ждал, что меня призовут на перекрестный допрос к приору, но этого не произошло. Мы с толстяком из Буффало терли полы еще пару дней, ходили в церковь, стояли на коленях у скамьи перед алтарем св. Иосифа, пока монахи пели службу, потом возвращались в Гостевой дом и съедали свои яичницу, сыр и молоко. За ужином, который брат Фабиан назвал «последняя еда», он незаметно сунул нам по шоколадке «Нестле», и затем шепнул мне на ухо:
– Том, боюсь, ты очень расстроишься, когда вечером в рефектории увидишь, что у тебя на столе…
Вечером? Сегодня праздник св. Люсии
[498] и суббота. Я вернулся в комнату, откусил шоколад и стал переписывать стихотворение, которое только что написал в качестве прощального слова Бобу Лэксу и Марку Ван Дорену. Вошедший в комнату отец Иоаким засмеялся, скрыв лицо руками, когда я сказал ему, чем занимаюсь.
– Стихотворение? – переспросил он и бросился вон из комнаты.
Он зашел позвать меня натирать полы, так что вскоре мы с толстяком из Буффало опять ползали на коленках в холле, но не очень долго. Отец наставник поднялся по лестнице и сказал нам собрать вещи и следовать за ним.
Мы надели куртки, взяли свои сумки и отправились вниз, предоставив отцу Иоакиму в одиночестве заканчивать драить пол.
Звук наших шагов гулко отзывался в шахте лестницы. В самом низу, возле двери с надписью «Только Бог» стояли с полдюжины местных фермеров, держа шляпы в руках. Они ожидали исповеди. Этакая символическая анонимная делегация с прощальным приветом от лица светского общества. Проходя мимо одного из них – это был солидный благообразный пожилой мужчина с четырехдневной щетиной, я, поддавшись какому-то мелодраматическому порыву, склонился к нему и прошептал:
– Помолитесь обо мне.
Он серьезно кивнул в знак согласия, и дверь за нами закрылась, оставив у меня ощущение, что мой последний жест в качестве светского человека в миру весьма отдает прежним Томасом Мертоном, склонным рисоваться, что на одном континенте, что на другом.
Спустя минуту мы уже опустились на колени у письменного стола перед человеком, имевшим полную светскую и духовную власть над монастырем и людьми в нем. Священник, уже около пятидесяти лет траппист, он выглядел гораздо моложе своих лет, настолько он был полон жизни и энергии. Пятьдесят лет тяжелого труда за плечами, но они не только не изнурили его, но казалось, обострили и умножили его жизненные силы.
Дон Фредерик был едва виден из-за горы писем, документов, бумаг, громоздившихся перед ним на столе. Однако было ясно, что огромный объем работы не мог его потопить, и все у него под контролем. С тех пор как я живу в монастыре, у меня было много поводов удивляться, каким чудом ему удается удерживать все под контролем. Но ему удается.