Теперь я видел монастырь изнутри, так сказать с церковного пола, а не с галереи для гостей. Видел ее из крыла новициев, а не из сияющего и натопленного Гостевого дома. Я оказался лицом к лицу с монахами не в мечтах и не в средневековом романе, а прямо и непосредственно. Прежде община во всей силе литургической безымянности воспринималась как единое целое, неразличимая человеческая масса, наделенная личностью Самого Христа. Теперь же я видел ее распавшейся на составные части, и все подробности, хорошие и плохие, приятные и неприятные, открылись моему взору в непосредственной близости.
К этому времени Бог даровал мне достаточно здравого смысла, чтобы я смог понять, пусть и не вполне ясно, что одна из самых важных особенностей монашеского призвания и первая простейшая проверка на способность к монашеской жизни, будь ты иезуит, францисканец, цистерцианец или картезианец, – это готовность принять жизнь в общине, где каждый более или менее несовершенен.
Эти несовершенства мельче и незначительнее, чем пороки и недостатки людей во внешнем мире, однако, ты гораздо больше склонен их замечать и видишь их многократно преувеличенными, потому что неизбежно воспринимаешь через идеал и ответственность монашеского звания.
Порой люди теряют призвание, обнаружив, что человек, проведший не один десяток лет в монастыре, по-прежнему сохраняет дурной характер. Как бы то ни было, теперь, сам став частью Гефсимании, я оглядывался кругом и старался понять, как тут все устроено.
Я был в здании с массивными толстыми стенами, кое-где они были выкрашены в зеленый, другие оставлены белыми, многие расписаны нравоучительными сентенциями. «Если человек называет себя монахом, а язык не укротил, монашество его тщетно». И тому подобное. Сам я никогда не понимал пользы от этих надписей, поскольку раз прочтя, в дальнейшем попросту переставал их замечать. Они здесь, постоянно предо мной, но ум просто не замечает их. Впрочем, возможно, кто-то и продолжает размышлять над ними спустя годы пребывания в монастыре. Так или иначе, это траппистская традиция. В ордене ее встретишь практически повсюду.
Но, конечно, важны не сами толстые нетопленые стены, а то, что происходит внутри них.
В монастыре жило много людей. Их скрывали белые сутаны и коричневые накидки. Некоторые – мирские братья – носили бороды, другие были безбороды, но с выбритой по-монашески макушкой. Это были люди молодые и старые, но старых было меньше. По грубым прикидкам, средний возраст общины, считая всех новициев, живущих в доме, вряд ли был много больше тридцати.
Я заметил, что между собственно общиной и новициатом есть некоторое различие. Монахи и посвященные братья словно бы понимают то, что новициям еще не открылось. А присматриваясь к новициям, видишь куда больше внешнего благочестия, – но чувствуешь его поверхностность.
Можно сказать, что, как правило, величайшими святыми редко оказываются те, чья набожность во время коленопреклоненной молитвы бросается в глаза, и самые святые люди монастыря обычно не те, кто поражает вдохновенным обликом в праздничном хоре. И люди, вперяющие пылающий взор в статую Богородицы, зачастую просто неуравновешенны.
Что касается новициев, их здравое благочестие было невинно, непосредственно и вполне естественно для их возраста и положения. Новициат мне сразу понравился. Он весь дышал воодушевлением, живостью и добрым юмором.
Мне нравилось, как эти ребята подтрунивали друг над другом на языке жестов, нравились их молчаливые взрывы веселья, которые по временам возникали ниоткуда и охватывали весь «скрипторий». Практически все новиции разумно и ответственно относились к обязанностям монашеской жизни-, быстро усваивали правила и придерживались их скорее с непринужденной легкостью, чем с педантичной точностью. А своеобразный добродушный юмор, который порой сопутствовал всему этому, заставлял их лица светиться как лица детей – хотя многие из них были совсем не молоды.
Ты чувствуешь, что лучшие из них – это самые простые, скромные, те, кто принимает общий порядок без суеты и показного усердия. Они не привлекают к себе внимания, просто делают то, что им говорят. И они же – больше других счастливы и пребывают в мире.
Они держатся середины меж двух крайностей. С одной стороны – некоторые так усложняли все, что они делали, и старались исполнить каждое правило с такой скрупулезностью, что настоящее дело превращалось в пародию. Казалось, они стремятся стать святыми исключительно собственным усилием и старанием – словно все зависит только от них, и даже Бог не в силах помочь им. С другой стороны, были и такие, кто ничего или почти ничего не делал для того, чтобы приблизиться к святости – как если бы от них не зависело ничего, и однажды Бог придет, водрузит им на голову нимб, и все будет в порядке. Они делают то же, что и другие, формально исполняют устав, но как только им кажется, что они переутомились, начинают жаловаться и требовать поблажек. В остальное время их настроение колеблется от шумного неспокойного веселья до мрачного раздражения, отравлявшего жизнь всему новициату.
Обычно именно представители этих двух крайностей уходили из монастыря и возвращались в мир. Те, что оставались, были в целом нормальные, терпеливые и надежные, с чувством юмора люди, которые не делали ничего необычного и просто следовали общему уставу.
Утром в понедельник я исповедовался. Была неделя поста и молитвы
[501], и все новиции ходили на исповедь к своему особому духовнику, которым в тот год был отец Одо. Я стал на колени в маленьком открытом конфессионале и с глубоким раскаянием поведал, что когда отец Иоаким сказал мне однажды в Гостевом доме, чтобы я пошел и сказал толстяку из Буффало, чтобы тот спустился в церковь к Службе девятого часа, я этого не сделал. Я так запутался в незнакомом цистерцианском обряде, что, облегчив душу от этого и подобных преступлений, чуть не бежал из исповедальни, едва отец Одо закончил читать первую молитву, – прежде чем он успел отпустить мои грехи.
Я уже вскочил на ноги и собрался выйти, но он заговорил, и я решил, что мне лучше остаться.
Я стал слушать, что он хотел мне сказать. Говорил он просто и доброжелательно. Основной смысл был таков:
«Кто знает, сколько душ зависит от твоего пребывания в монастыре? Может быть, Богом определено, что многие в миру спасутся только благодаря твоей верности призванию. Ты должен помнить о них, если когда-нибудь у тебя возникнет соблазн уйти. А такой соблазн скорей всего будет. Помни об этих душах в миру. Некоторых ты знаешь. Других можешь никогда не узнать до тех пор, пока вы не встретитесь на небесах. Но во всяком случае, ты пришел сюда не один…»
За все время послушничества у меня не было искушения уйти из монастыря. На самом деле ни разу с тех пор, как я приступил к монашеской жизни, у меня не возникало ни малейшего желания вернуться обратно в мир. Но пока я был послушником, даже мысль оставить Гефсиманию и перейти в какой-то другой орден меня не беспокоила. Впрочем, такая мысль была, но она не нарушала мой покой, потому что всегда оставалась не более чем отвлеченной и умозрительной.