Наконец-то я действительно ходил в церковь.
Воскресными вечерами, после долгой прогулки по окрестным роскошным лугам Суррея, мы вновь собирались в обшитой деревом учебной комнате, усаживались на скамьи и пели гимны. И слушали мистера Онслоу, читающего что-нибудь из «Путешествия пилигрима»
[98].
Вот так, именно тогда, когда я более всего в этом нуждался, я приобрел немного веры и много поводов молиться и возносить ум к Богу. Я впервые видел, как люди преклоняют колени у своей постели перед отходом ко сну и впервые садился за стол после молитвы благословения.
Думаю, в течение почти двух последующих лет я был вполне искренне религиозен. И потому до некоторой степени – счастлив и покоен. Сомневаюсь, что в этом присутствовало что-то сверхъестественное, но уверен, что неявным и неустойчивым образом благодать все-таки действовала в наших душах. По крайней мере, мы исполняли наши естественные обязанности по отношению к Богу, и тем удовлетворяли свою природную потребность: ибо наши обязанности и наши потребности, во всех фундаментальных вещах, для которых мы созданы, на деле сводятся именно к этому.
Позднее, как почти всякий в нашем бестолковом и безбожном обществе, я счел эти три года «своим религиозным периодом». Я рад, что теперь это кажется смешным. Печально, что смешным это кажется редко. Потому что почти каждый переживает похожий период жизни, но для большинства людей на этом все и заканчивается: просто – период и ничего более. Когда так происходит – это их личная вина, поскольку жизнь на этой земле не есть лишь набор «периодов», которые мы более или менее пассивно проживаем. Если стремление служить Богу и почитать Его в истине, добродетелью и устроением нашей жизни, оказывается чем-то преходящим и исключительно эмоциональным, то это только наша вина. Это мы делаем его таковым: встречаясь с сильным, глубоким и прочным нравственным побуждением, сверхъестественным по происхождению, сводим его на уровень собственных слабых, поверхностных и шатких иллюзий и страстей.
Молитва вполне привлекательна, если рассматривать ее на фоне хорошей пищи, солнечных, радостных деревенских церквей и зеленых английских сельских пейзажей. А все это и подразумевает Церковь Англии. Это религия класса, культ особого сообщества, группы, даже не всей нации, а ее правящего меньшинства. Это фундаментальная основа его сплоченности и в наши дни. В ней мало доктринального единства, еще меньше мистической связи между людьми, многие из которых вовсе перестали верить в благодать Таинств. То, что держит людей вместе – это властное притяжение общественной традиции и упрямая настойчивость, с которой они продолжают цепляться за определенные общественные нормы и обычаи, в основном ради самих себя. Церковь Англии почти целиком обязана своим существованием сплоченности и консерватизму английского правящего класса. Сила ее не в чем-либо сверхъестественном, но в мощных социальном и национальном инстинктах, которые связывают воедино членов касты. Англичане держатся за свою Церковь точно так же, как они держатся за своего Короля и свои старые школы, – ради огромного комплекса безотчетно милых устоявшихся образов английской провинции – старинных замков и коттеджей, игры в крикет долгими летними днями, общих чаепитий на берегу Темзы, крокета, ростбифа, курения трубки, рождественских представлений, «Панча» и лондонской «Таймс»
[99], и прочих очаровательных картин, одна мысль о которых отзывается теплом и неизъяснимой грустью в сердце англичанина.
Я окунулся во все это, едва поступив в Рипли Корт, и вскоре все, что в моем стремлении молиться и любить Бога было надмирного, оказалось размыто и сведено к естественному. В итоге благодать, данная мне, была удушена – не сразу, но постепенно. Пока я жил в этой мирной оранжерейной атмосфере крикета, итонских воротничков и искусственного детства, мое благочестие было искренним. Но как только хрупкая иллюзия рассыпалась, – как только я поступил в среднюю школу и увидел, что под налетом сентиментальности англичане столь же брутальны, сколь и французы, – я не захотел и дальше придерживаться того, что представлялось мне явным лицемерием.
Тогда я обо всем этом не мог рассуждать. Даже если бы ум мой был достаточно развит, у меня не было верного ракурса. Кроме того, все происходило скорее на уровне эмоций и чувств, чем ума и воли, вследствие туманности и бесплотности англиканского учения в том виде, как оно преподносилось с большинства кафедр.
Ужасно думать о благодати, остающейся невостребованной в этом мире, и о людях, которые потеряны для нее. Возможно, одним из объяснений бесплодности и беспомощности англиканства в нравственном отношении является недостаток живой связи с Мистическим Телом Истинной Церкви, социальная несправедливость и классовое угнетение, на которых оно основано: поскольку это преимущественно классовая религия, она причастна грехам класса, от которого неотделима. Но это лишь предположение, отстаивать которое я не готов.
Я считался переростком для старой доброй Рипли Корт, мне исполнилось уже четырнадцать, но я должен был освоить в достаточном объеме латынь, чтобы прилично выглядеть на вступительном экзамене и получить стипендию в какой-нибудь привилегированной средней школе. Будучи отставным директором приготовительной школы, дядя Бен авторитетно выбирал ту, что подошла бы для меня. В свое время дядя Бен подготовил немало учеников для Винчестера
[100] и питал к этой школе глубочайшее уважение, но поскольку Отец был беден, да еще художник, то о таких солидных заведениях, как Харроу или Винчестер, речи не шло. Не только потому, что Отца не рассматривали в качестве человека, способного оплачивать счета (хотя, собственно, оплачивать их должен был из Америки Папаша), но и потому, что экзамены стипендиального уровня в этих школах были бы для меня слишком трудными.