Том – мой крестный – вскоре стал человеком, которого я глубоко уважал, которым восхищался и который тогда оказал на меня большое влияние. Он тоже считал меня разумнее и взрослее, чем я был на самом деле, и это мне льстило. Но ему предстояло убедиться, что доверял он мне излишне.
Жизнь в доме Тома и его жены была прекрасно устроена и занятна. Горничная-француженка приносила в постель завтрак на маленьком подносе: кофе или шоколад в маленькой чашечке, тосты или булочки, и для меня – яичницу. Я знал, что после завтрака, который подавался около девяти, нужно немного подождать, пока будет готова ванна, поэтому еще часок можно полежать, читая роман Ивлина Во или что-нибудь в этом роде. Позавтракав, я встану, приму ванну, оденусь и выйду в поисках развлечений – прогуляюсь по парку, зайду в музей или загляну в магазин грампластинок, где можно послушать последние записи, а потом одну купить – в качестве платы за привилегию слушать все остальные. Мне нравилось ходить к Леви, на верхний этаж одного из больших зданий, расположенных на полукружии Риджент-стрит, потому что они получали все новинки от студий «Виктор», «Брансуик» и «Окей»
[121] из Америки. Я запирался в маленькой кабинке со стеклянной дверью и слушал Дюка Эллингтона, Луи Армстронга, старину Кинга Оливера и разных других исполнителей, чьи имена позабыл. «Бэйсн Стрит Блюз», «Бил Стрит Блюз», «Сэйнт Джеймс Инфемери»
[122]… косвенно, с чужих скорбных слов я знакомился с этими местами и проживал чужие жизни в городских трущобах Юга – Мемфиса, Нового Орлеана, Бирмингема. Я не представлял, где находятся улицы, о которых написаны блюзы, но узнавал о них что-то более важное и подлинное, что открывалось мне на верхнем этаже здания на Риджент-стрит и в моей комнатке в Океме.
Потом я возвращался в дом крестного, и мы обедали в столовой, сидя за столиком, который казался столь маленьким и хрупким, что я боялся лишний раз шевельнуться из опасения, что он рухнет, и чудесная французская посуда разобьется, разметав изысканные французские блюда по натертому до блеска полу. В этой квартире все было маленьким, изящным и гармонично сочеталось с обликом моего крестного и его жены. Тома не назовешь худым, но это был маленький человек, спокойно и быстро ступавший своими маленькими ногами, или застывавший у камина с сигаретой меж тонких пальцев, точный в каждом движении и позе, как и подобает хорошему доктору. Еще у него были слегка поджатые губы, как у многих врачей: видимо, привычку по-особому сжимать губы они приобретают, когда склоняются над распростертыми на операционном столе телами.
А вот жена Тома была худенькой и казалась хрупкой. Она была француженка, дочь известного протестантского патриарха, обладателя длинной седой бороды, главы общины кальвинистов на Рю-де-Сен-Пер. Все в их квартире отвечало их природному складу, их тонкости, точности, аккуратности и острому уму. Хотя я бы не сказал, что дом был похож на типичное жилище английского доктора. Большинство английских врачей носят сюртуки, крахмальные воротнички и почему-то предпочитают тяжелую унылую мебель. Том не относился к их числу. Квартира его была светлой и полной разнообразных предметов, которые я постоянно боялся разбить; я даже ступал осторожно, чтобы случайно не провалиться сквозь пол.
Больше всего импонировало то, что Том и Айрис обо всем имели представление и всему знали цену. Вскоре я обнаружил, что в маленькой светлой гостиной, где мы сидели, придерживая на коленях чашечки с кофе, не только позволялось, но даже поощрялось высмеивать идеалы и взгляды среднего класса, и очень обрадовался. Я быстро привык уничижительно и огульно отзываться обо всех, с кем я не согласен, чьи вкусы и идеалы меня раздражали.
Том и Айрис давали мне читать романы, рассказывали о пьесах, с удовольствием слушали Дюка Эллингтона и ставили мне пластинки с Ла-Аргентина. Через них я познакомился с современной литературой и узнал имена, бывшие у всех на устах: Хемингуэй, Джойс, Д. Г. Лоуренс, Ивлин Во, Селин и его Voyage au Bout de la Nuit
[123], Андре Жид и другие. Вот только поэты их мало волновали. О Т. С. Элиоте я услышал от своего преподавателя в Океме, недавнего выпускника Кембриджа, он читал нам поэму «Полые люди»
[124].
Именно Том однажды в Париже повел меня на выставку Шагала и других современных художников, хотя не любил Брака и кубистов и никогда не сочувствовал моему восхищению Пикассо. Он открыл для меня русское кино и Рене Клера, но никогда не понимал Маркс Бразерс
[125]. От него я узнал, чем отличается Саfé Royal от Café Anglais и много разных вещей в этом роде. Еще он рассказывал мне, кто из британской знати по слухам принимает наркотики.
Все это предполагало довольно жесткую шкалу ценностей, но не традиционно-религиозных, а земных и космополитических, и они придерживались ее с замечательной преданностью. Лишь позднее я понял, что эстетические ценности для них неразрывно сплавлены с нравственными в единую систему – хороший вкус. Об этом не говорили прямо, и нужно было обладать умом и тонко чувствовать их психологию, чтобы постичь этот неписанный, но жесткий моральный закон. Он не дозволял открытой ненависти ко злу или прямого обличения греха, кроме грехов буржуазного фарисейства и лицемерия среднего класса, которые они атаковали без передышки, встречая прочие нарушения правил со спокойной и остроумной насмешливостью. Я оказался не способен понять, например, их отношения к Д. Г. Лоуренсу
[126]: интерес к нему как художественному явлению для них вовсе не означал приятие и его образа жизни. Или вернее, их интересовали, даже занимали его идеи, но то, что практиковать их так, как это делает Лоуренс, вульгарно, было для них очевидным фактом. Эту тонкость я тогда не улавливал, а потом было слишком поздно.
Ко времени поступления в Кембридж я стремительно развился под их влиянием, и во многих отношениях это развитие было полезным и благотворным. И конечно, Том и Айрис искренне и сердечно приняли во мне участие, щедро и великодушно посвящая себя заботам обо мне и моем воспитании так, как было свойственно только им.