Еще кое-что произошло этим летом: я начал склоняться к тому, что я коммунист, хотя и не очень ясно представлял себе, что такое коммунизм. Так бывает нередко. Эти люди вполне безобидны в силу того, что совершенно инертны, плутают меж противоположных лагерей, на ничьей земле собственных заблуждений.
Их так же легко обратить в фашистов, как и перетянуть на сторону красных.
Противоположную партию на судне составляли люди среднего возраста. Ядром ее были краснолицые, крепко-сбитые копы, проводившие время за выпивкой, азартными играми, без конца ссорясь меж собой и скандаля на все судно по поводу молодежи, которая ведет себя так безобразно и дико.
По правде сказать, наш (мой и девушек из Брин-Мор) счет в баре был довольно большим, но мы никогда не напивались, потому что пили медленно, а в основном пичкали себя тостами с сардинками и прочими лакомствами, которые обычно подают на английских лайнерах.
На этот раз я ступил на землю Англии, одетый в гангстерский пиджак с подкладными плечами, купленный для меня Папашей в «Уоллахс»
[145]. Новую светло-серую шляпу я натянул на глаза, и двинулся в Англию с приятным сознанием того, что почти без усилий с моей стороны произвожу впечатление весьма опасного человека.
Разделение двух поколений на корабле меня порадовало. Я был глубоко польщен. Это было как раз то, чего я хотел – оно укрепило мою уверенность в себе, стало залогом моего самоутверждения. Всякий человек старше моего возраста символизировал для меня некий авторитет. И вульгарность этих сыщиков, тупость пассажиров среднего возраста, которые верили собственным рассказам о нас, дали мне приятное чувство законного презрения ко всему их поколению. Поэтому я заключил, что теперь свободен от всяких авторитетов и никто не может дать мне совета, к которому мне следовало прислушаться. Все советы лишь прикрывают лицемерие, слабость, вульгарность или страх. Авторитеты установили старые и слабые, и корни его – зависть к радостям и удовольствиям молодых и сильных.
Когда я прибыл в Окем спустя несколько дней после начала семестра, я был уверен, что здесь я единственный, начиная с директора и кончая последним учеником, кто что-то понимает в жизни. Теперь я стал старостой общежития в Ходж Винг и располагал обширной студией со множеством кривобоких плетеных кресел с подушками. Я развесил по стенам иллюстрации Мане и других импрессионистов, напечатанные Обществом Медичи,
[146] и фотографии разных греко-римских Венер из музеев Рима. Книжную полку заполнил всякими странными романами и брошюрами в ярких обложках, – настолько откровенно провокационными, что Церкви даже не нужно было вносить их в Индекс
[147], потому что они осуждены ipso jure
[148], по большей части самим естественным законом. Не буду называть те из них, которые помню, потому что могут найтись глупцы, которые немедленно бросятся их читать, но одну брошюру следует упомянуть – это был Коммунистический манифест Маркса. Он украсил полку не потому, что меня всерьез занимала несправедливость, чинимая в отношении рабочего класса, которая была и остается реальной, – это было бы слишком серьезно для моего пустоголового тщеславия – просто мне казалось, что брошюра прекрасно гармонирует с общим décor
[149], которому я придавал большое значение в своем нынешнем увлечении.
Теперь я был уверен, что я великий мятежник. Я вообразил, что внезапно вознесся над заблуждениями, ошибками, глупостью современного общества, – в мире, полагаю, хватает, над чем вознестись – и занял место в рядах тех, кто, высоко подняв голову и расправив плечи, смело шагает в будущее. В современном мире люди постоянно поднимают головы и шагают в будущее, не имея ни малейшего представления о том, что это за «будущее» и чем может обернуться. Однако похоже, что единственное будущее, в которое мы все действительно идем, заполнено ужасными кровопролитными войнами, рассчитанными как раз на то, чтобы снести наши поднятые головы с этих самых расправленных плеч.
В студии я занимался школьным журналом, издавать который стало моей обязанностью той осенью, читал Т. С. Элиота, и даже пытался писать поэму о гомеровом Эльпеноре
[150], – том самом, что напившись пьян, свалился с крыши дворца, а душа его нашла пристанище в тени Аида. В остальное время я слушал записи Дюка Эллингтона и спорил о политике или религии.
О, эти бессмысленные и бесполезные споры! Я бы посоветовал простым верующим, если бы кто-то захотел моего совета, избегать всяких споров о религии, особенно о существовании Бога. Тем же, кто знаком с основами философии, я бы рекомендовал работу Дунса Скота о доказательствах бытия Бесконечного Сущего, которую он поместил во Втором отделении Первой книги Opus Oxoniensе. Она, правда, написана сложной латынью, способной причинить изрядную головную боль, зато по обстоятельности, глубине и охвату это наиболее полное и продуманное изложение доказательств бытия Божия, когда-либо выработанное человеком.
Подозреваю, однако, что тогда приводить мне эти доказательства было бы бесполезно: я только что отметил семнадцатилетие и думал, что знаю о философии всё, не изучив, впрочем, никакой философии. Правда, у меня было желание учиться. Философия меня интересовала. Этот-то интерес и старался вселить в наши души директор. Но в Океме не было и не могло быть курса философии, так что я был предоставлен своей собственной методике.
Помню, как однажды упомянул об этом Тому, моему опекуну. Мы выходили из дверей его квартиры на Харли-стрит, и я рассказал о своем желании изучать философию и философов.
Как настоящий врач, он посоветовал мне оставить эту затею, считая философию одним из самых бессмысленных занятий.
К счастью, это был тот редкий случай, когда я решил пренебречь его советом и попытаться прочесть кое-какие философские труды. Далеко я не продвинулся, – слишком трудно изучать всё самостоятельно. Кроме того, люди, погрязшие в чувственных желаниях, не очень готовы усваивать отвлеченные идеи. Даже на природном уровне нужна определенная чистота сердца, прежде чем разум станет достаточно отстраненным и ясным, чтобы работать с метафизикой. Я сказал «определенная чистота», потому что все-таки не считаю, что нужно быть святым для того, чтобы заниматься метафизикой. Рискну предположить, что в аду полно метафизиков.