На всем Этаже не было уголка, куда я не заглянул бы по какому-нибудь делу, кроме разве что Гли-клаба, Студсовета, да еще просторного помещения, где стояли столы спортивных тренеров. Я писал колонки для «Спектэйтора» (подразумевалось, что смешные), что-то сочинял для «Ежегодника»
[247] и пытался его продавать, но это оказалось безнадежным делом. «Ежегодник» был единственным изданием, которое никто не желал покупать – он был дорогой и скучный. В результате я сделался его издателем, отчего не выиграли ни я, ни журнал, ни Колумбия, и никто в целом свете.
Меня не очень привлекало Варсити-шоу
[248], но у них в комнате стояло фортепиано, а сама комната почти всегда пустовала. Я любил заходить туда и играть свой бешеный джаз, в манере, которой сам обучился, и которая раздражала всякий слух, кроме моего. Это был способ выпустить пар – вид спорта, если хотите. Не одно фортепиано я порушил подобным образом.
Больше всего времени я проводил в офисе «Джестера». Здесь никто не работал, просто собирались около полудня и громко стучали ладонями по пустому каталожному ящику, производя громоподобные звуки, которые разносились далеко по коридору, иногда вызывая ответный грохот из редакции «Ревью» в другом конце здания. Сюда я обычно приходил и выкладывал из разбухшей кожаной сумки принесенные книги, рукописи и рисунки, чтобы передать все это редактору, коим тогда был Герб Джейкобсон. Тот печатал мои жуткие карикатуры на самых почетных страницах журнала.
Я очень гордился тем, что к концу года стал художественным редактором «Джестера». Роберта Лэкса назначили редактором, Ральфа Толедано – старшим редактором, и у нас хорошо получалось работать вместе. На следующий год «Джестер» бывал неплохо составлен благодаря Толедано, хорошо написан благодаря Лэксу, и иногда имел успех у публики благодаря мне. По-настоящему смешные материалы успеха не имели. Обычно их готовили Лэкс и Боб Гибни в комнате на последнем этаже Фернэлд-Холла
[249], где они засиживались до четырех утра.
Главным достоинством «Джестера» было то, что он помогал нам оплачивать счета за обучение. Этому мы были очень рады и расхаживали по кампусу с болтающимися на цепочках для часов брелоками в виде маленькой золотой короны
[250]. Только ради нее я и носил цепочку для часов, ибо самих часов у меня не было.
Все это только часть того, чем я успевал заниматься, потому что мисс Уэдженер внесла мое имя в список комиссии по трудоустройству. Мисс Уэдженер была – и, надеюсь, до сих пор есть – своего рода гений. Весь день она сидела за столом в своем маленьком изящном кабинете в здании Алюмни-Хаус.
[251] Всегда невозмутима и приветлива, вне зависимости от того, со сколькими людьми ей приходилось общаться. Когда бы я не зашел к ней, за время нашей беседы пару раз кто-нибудь успеет позвонить, она отвечала, делая пометы на маленьком листочке. Летом ее никогда не беспокоила жара. Она всегда улыбалась вам улыбкой профессиональной и вместе с тем доброй, милой и все же слегка безличной. Вот еще пример человека, у которого есть призвание, и который живет в согласии с ним!
Одной из лучших работ, которые она мне предложила, было место гида-переводчика обзорной площадки на крыше здания Рокфеллеровского центра. Работа была проста настолько, что быстро наскучила. Я стоял и отвечал на вопросы посетителей, толпами прибывавших на лифте. За это платили двадцать семь с половиной долларов – солидная сумма для того времени. В том же здании в офисе Радио-Сити я работал на людей, которые занимались рекламой для производителей бумажных стаканчиков и контейнеров. Для них я делал картинки, которые давали понять, что вы непременно получите гнойный гингивит, если когда-нибудь попьете из обычного стекла. За каждую картинку мне платили шесть долларов. Я чувствовал себя важной персоной, входя и выходя в двери Рокфеллеровского центра с карманами, полными денег. Несколько раз мисс Уэдженер отправляла меня на метро с маленькими листочками, на которых были записаны адреса апартаментов, где мне нужно было пройти интервью с богатыми еврейскими дамами, желавшими нанять репетитора по латыни для своих детей, и я получал два – два с половиной доллара за то, что сидел с ними и выполнял за них домашние задания.
Записался я и в команду по кроссу. Тот факт, что тренер без колебаний принял меня, объясняет, почему в том году в кроссе мы оказались худшими среди всех колледжей на всем востоке США. Теперь по утрам я бегал по гаревой дорожке вокруг Саут-Филдс. А когда пришла зима, наматывал круги по дощатому треку до тех пор, пока подошвы ног не покрылись волдырями, и я стал хромать так, что едва ходил. Иногда я поднимался к Ван-Кортланд Парк и трусил среди деревьев по песчаным и каменистым дорожкам. На соревнованиях я никогда не приходил самым последним, еще два-три колумбийца всегда бежали позади меня. Тем не менее я был одним из тех, кто обычно достигает финиша не раньше, чем толпа потеряет интерес и начнет расходиться. Вероятно, я имел бы больший успех на длинных дистанциях, если бы усердно тренировался, отказался от курения и выпивки и соблюдал режим.
Но нет. Три-четыре вечера в неделю я в компании приятелей из братства выходил прошвырнуться вдоль черной рычащей подземки
[252] до 52-й улицы, где мы набивались в какой-нибудь тесный, шумный и дорогой ночной клуб, один из тех, что расцвели в щелях грязных, бурого камня домов на месте прежних магазинчиков и баров, торговавших спиртным из-под полы. Там мы просиживали часами, в четырех стенах темных комнат, плечо к плечу с угрюмыми незнакомцами и их подружками, а все помещение бурлило и содрогалось от джаза. Места для танцев не было. Мы просто жались меж синих стен, плечо к плечу и локоть к локтю, скрюченные, оглохшие и безмолвные. Если ты тянул руку к своему напитку, то сосед едва не падал со стула. Официанты силой прокладывали путь вперед и назад через море недружелюбных голов, собирая со всех деньги.