Это не значит, что я спокойно поддался ему. Я все еще немного побаивался идти в католическую церковь с той же целью, что и другие люди, сесть рядом с ними на скамью и открыть себя таинственным опасностям того непонятного и опасного действа, что они называют «мессой».
Бог сделал это воскресенье очень красивым. И поскольку это было мое первое трезвое воскресенье в Нью-Йорке, я был поражен чистой, спокойной атмосферой пустых улиц старого города. Солнце ярко сияло. Когда я вышел из подъезда, в конце улицы моим глазам предстало буйство зелени, голубая река и холмы Нью-Джерси на противоположном берегу.
Бродвей был пуст. Одинокий троллейбус не притормозил у Барнард-колледжа и миновал Школу журналистики. Потом с высокой, серой, роскошной башни Рокфеллер-Черч
[299] зазвонили огромные колокола. Это означало, что и в маленькой кирпичной церкви Тела Христова, спрятанной позади Педагогического колледжа на 121-й улице, начинается одиннадцатичасовая месса.
Ее небольшое здание казалось таким сияющим. Оно действительно было новым. Солнце блестело на чистых кирпичах. Сквозь широко распахнутую дверь в прохладную тьму заходили люди, и я вдруг вспомнил церкви Италии и Франции. Ощущение полноты и насыщенности католической атмосферы, которую я полюбил еще ребенком, вернулось ко мне, но на этот раз я впервые входил в нее по-настоящему. До сих пор я знал только наружный фасад.
Это была нарядная, чистая церковь, с большими широкими окнами, белыми колоннами и пилястрами, с ярко освещенным простым алтарем. Интерьер был чуть эклектичным, но все в ней сочеталось гораздо лучше, чем в большинстве католических церквей в Америке. Было в ней что-то от семнадцатого века, нечто ораторианское
[300], хотя и с налетом американской колониальной простоты. Сочетание было эффектное и необычное, но самое большое впечатление произвело на меня то, что в церкви было полно людей. Это были не только пожилые дамы и согбенные старички, одной ногой стоящие в могиле, но и мужчины, женщины, дети, люди разного социального положения, но больше всего было рабочих с семьями.
Я присмотрел незаметное, как мне казалось, место, с краю, в последних рядах, я, не преклонив колено, торопливо прошел к нему и опустился на колени. Первое, что я заметил, была юная девушка, очень симпатичная, лет, наверно, пятнадцати или шестнадцати, которая, стоя на коленях, молилась спокойно и серьезно. Я поразился, что столь юное и прекрасное создание считает естественным и важным прийти молиться в церковь. Преклоняя колена, она нисколько не рисовалась, и молилась сосредоточенно, может быть, и не столь отрешенно, как святые, но серьезно, и было видно, что она совсем не думает об окружающих ее людях.
Каким откровением было обнаружить так много обыкновенных людей, собравшихся вместе, занятых мыслью о Боге, а не друг о друге, пришедших не для того, чтобы продемонстрировать шляпки или наряды, но чтобы помолиться, или, по крайней мере, исполнить религиозный, а не общественный долг. Даже те, кто пришли единственно из чувства долга, были во всяком случае свободны от необходимости произвести впечатление и от давления общества, что никогда не исчезает в протестантской церкви, где люди собираются именно как люди, соседи, и всегда вполглаза, а то и в оба следят друг за другом.
Поскольку было лето, то в одиннадцать служили Малую Мессу
[301], но ведь я и пришел не ради музыки. Я не сразу понял, что священник с двумя мальчиками-алтарниками был уже в алтаре и чем-то там занят, чем именно, мне было не видно, но люди молились самостоятельно, и я оказался втянут в общее действо: в происходившее в алтаре и среди прихожан. Но я все еще не мог избавиться от своего страха. Наблюдая, как опоздавшие торопливо преклоняют колено, прежде чем пройти в ряд, я осознал свою оплошность, и мне стало казаться, что люди с ходу определили во мне язычника и теперь только и ждут, не пропущу ли я еще пару коленопреклонений, чтобы вышвырнуть меня из церкви или хотя бы осудить взглядом.
Вскоре все встали. Я не понял, зачем. Священник стоял в глубине алтаря и, как я узнал позже, читал Евангелие. Потом я заметил, что кто-то поднялся на кафедру.
Это был молодой священник, лет вряд ли более тридцати трех – тридцати четырех. У него было тонкое аскетичное лицо, что подчеркивали очки в роговой оправе, придавая ему оттенок интеллектуальности, хотя это был всего лишь один из младших священников, и ни сам он не считал себя интеллектуалом, ни другие, очевидно, не считали его таковым. Так или иначе, именно такое впечатление произвел на меня он сам и его простая проповедь.
Проповедь была короткой, но мне было очень интересно слушать, как этот молодой человек спокойно излагает католическое учение понятным, хотя и окрашенным схоластической терминологией языком. Как ясно и цельно это учение: ведь за этими словами вы ощущаете всю силу не только Писания, но и столетий целостной непрерывной и согласной традиции. Более того – традиции живой, без лишней академичности или архаизации. Слова, термины, учение лились из уст молодого священника так, словно они составляли сокровенную часть его собственной жизни. Более того, я чувствовал, что и присутствовавшим все это близко, и также является частью их жизни, так же прочно интегрировано в их духовный организм, как вошли в их кровь и плоть воздух, которым они дышат, и пища, которую они едят.
О чем он говорил? Что Христос был Сын Божий. Что в Нем второе Лицо Святой Троицы, Бог, принял человеческую природу, тело и душу, стал плотью и обитал среди нас, полный благодати и истины
[302], что Тот, которого люди называли Христом, был Бог, вместе Бог и человек. Две природы, соединились в одном Лице, или suppositum
[303], одном индивидууме, который был Божественной Личностью, усвоившей Себе человеческую природу. И дела Его были дела Божии, деяния – деяния Бога. Он любил нас. Бог ходил среди нас, умер за нас на Кресте, Бог от Бога, Свет от Света, Бог Истинный от Бога Истинного
[304].