Я продолжил читать Джойса, все больше увлекаясь описанием священников и католической жизни, там и тут представавшим в книге. Уверен, что это многим покажется довольно странным. Видимо, Джойс хотел как можно объективнее и правдоподобнее воссоздать тот Дублин, который знал. Он, несомненно, глубоко чувствовал все недостатки ирландского католического общества, и симпатий к Церкви, которую отверг, у него не осталось: но горячая преданность призванию художника, ради которого он оставил Церковь (а сами по себе эти два призвания вполне совместимы: в случае Джойса они стали несовместимыми вследствие его личных обстоятельств), заставляет его предельно точно реконструировать свой мир таким, каким он в действительности был.
Читая Джойса, я переносился в его Дублин, дышал воздухом окружавших его трущоб, материальных и духовных. Он не всегда живописал именно католическую сторону Дублина, но фоном для всего была Церковь, ее священники, богослужения, жизнь католиков всех уровней от отцов-иезуитов до тех, кто едва цеплялся за край церковных риз. Именно этот фон и восхищал меня теперь, и с ним дух томизма, который жил и в Джойсе, ведь если бы он отверг св. Фому, он никогда бы не шагнул дальше Аристотеля.
Я также заново перечитал поэтов-метафизиков, особенно Крэшо
[312], и заинтересовался его жизнью и обращением. Это намечало другой путь, который вел так или иначе к иезуитам. В конце августа и в сентябре 1938 года в мою внутреннюю жизнь прочно вошли иезуиты. Они стали символами возникшего у меня уважения к согласованности и действенности католического апостолата. Вероятно, на задворках моего сознания жил мой величайший герой-иезуит: славный отец Ротшильд из «Мерзкой плоти» Ивлина Во
[313], который интриговал с дипломатами, а потом укатил в ночь на мотоцикле.
Несмотря на все это, я был не готов приблизиться к купели. Не было даже внутренних размышлений о том, не следует ли мне стать католиком. Я довольствовался восхищением со стороны. Между тем, помню одно утро, когда ко мне приехала моя девушка. Мы гуляли по окраинным улицам, и я подбил ее на сомнительное развлечение заглянуть в Объединенную богословскую семинарию
[314] и взять список преподававшихся там курсов, который и я зачитывал ей все время, пока мы гуляли по Риверсайд Драйв. Она не раздражалась открыто – это была действительно очень добрая и терпеливая девушка, но было заметно, что ей скучновато гулять с человеком, который подумывал о поступлении в богословскую семинарию.
Ничего особенно заманчивого в списке не было. Куда больше меня увлекла статья об иезуитах в Католической энциклопедии – дух захватывало от одной мысли о множестве новициатов, терциатов и тому подобного, – так много исследований, так много учебы, такая мощная подготовка. Они, должно быть, жутко работоспособны, эти иезуиты, – думал я про себя, читая и перечитывая статью. И, пожалуй, иногда я видел мысленным взором свое аскетически заостренное лицо, бледность которого оттеняет черная сутана, и каждая черта выдает святость и недюжинный ум. Подозреваю, что главным образом элемент недюжинного ума и привлекал меня в этом смутном образе.
Занятый подобными глупостями, я ни на шаг не приблизился к Церкви, разве что прибавил «Аве Мария»
[315] к вечерним молитвам. Я даже не сходил еще раз на мессу. В следующий уикенд я опять встречался со своей девушкой; а вскоре отправился в экспедицию в Филадельфию. Лишь вмешательство исторических событий привело к тому, что смутные намерения, до сих пор остававшиеся зыбкими построениями ума и воли, оформились и наполнились жизнью.
В один из знойных вечеров в конце лета атмосфера в городе вдруг наполнилась напряжением из-за новостей, передаваемых по радио. Я ощутил это напряжение еще прежде, чем узнал, что это за новости. Я вдруг заметил, что тихое и разнообразное бормотание приемников в окружающих домах незаметно слилось в громкий зловещий гул, который несется к тебе со всех сторон, следует за тобой по улице, а когда ты удаляешься от одного его источника, он настигает тебя на следующем углу.
Я слышал: «Германия… Гитлер… сегодня в шесть часов утра германская армия… нацисты…» Что они там устроили?
Потом пришел Джо Робертс и сказал, что скоро начнется война. Немцы оккупировали Чехословакию, и теперь непременно будет война.
Город чувствовал себя так, словно одна из створок адских врат приотворилась, и пахнувший из пекла жар иссушил души людей. Люди подавленно топтались у газетных киосков.
Мы с Джо Робертсом засиделись далеко за полночь в моей комнате, где не было радио, пили баночное пиво, курили сигареты, глупо и натянуто шутили, а через пару дней премьер-министр Англии спешно вылетел на встречу с Гитлером и заключил в Мюнхене очаровательный альянс, в котором отказывался ото всего, что могло бы привести к войне, и вернулся в Англию. Он приземлился в Кройдоне
[316], спотыкаясь, сошел с трапа самолета и сказал: «На наш век – мир»
[317].
Я был очень угнетен. Я совершенно не собирался копаться в грязном и запутанном клубке политических интересов, составлявших подоплеку этой ситуации. К этому времени я оставил политику, как дело безнадежное. Я не хотел иметь какое-то мнение о движении и расстановке сил, каждая из которых в той или иной степени лукава и порочна, а пытаться выявить, сколько правды и справедливости в их крикливых и фальшивых требованиях, – занятие слишком утомительное и ненадежное.