Мне никогда не было скучно, я ни разу не пропустил наставления, даже когда это стоило мне отказа от прежних развлечений и удовольствий, имевших надо мной такую большую власть, и хотя меня охватило нетерпение сразу, как только я пришел к первому, внезапному решению, теперь я просто горел желанием креститься и время от времени задавал наводящие вопросы, пытаясь определить, когда же меня примут в Церковь.
К концу октября желание мое еще более возросло, потому что я вместе с прихожанами слушал дважды в день проповеди двух отцов-паулистов
[320], слушал мессу и преклонял на Благословении колени перед Христом, Который постепенно открывал Себя мне.
Слушая проповедь об аде, я, конечно, мысленно сравнивал ее с той, что запомнилась мне в джойсовом «Портрете художника», и несколько отвлеченно, словно со стороны, наблюдал, как теперь ее слушаю и какое действие она на меня производит. Эта проповедь, несомненно, должна была принести мне много пользы, и она действительно ее принесла.
Мне кажется странным, что такие темы могут порождать душевный разлад. Почему кого-то должны угнетать мысли об аде? Никто не обязан туда идти. Те, кто идут, делают это по своему выбору, против воли Божией, и попасть в ад они могут, только бросая вызов и противясь Промыслу и благодати. Только их собственное желание ведет их туда, не Божие. Осуждая их, Бог только подтверждает их собственное решение, целиком обязанное их собственному выбору. Никогда Он не сделает основанием нашего осуждения одну только нашу немощь. Наша слабость не должна нас пугать: она источник нашей силы. Libenter gloriabor in infirmitatibus meis ut inhabitet in me virtus Christi
[321]. Сила в немощи совершается
[322], и глубокая наша беспомощность есть тем более действенное взыскание Божественной Милости Того, Кто призвал к Себе бедных, малых и обремененных.
На самом деле моей реакцией на проповедь об аде было то, что духовные писатели называют «смущением» – но это не было лихорадочным, эмоциональным смятением, которое порождают страсти и себялюбие. Это было тихое сожаление и сдержанная печаль при мысли о тех огромных и тяжких страданиях, которые я заслужил, и которые имел неплохой шанс испытать, останься я в прежнем своем состоянии. Но в то же время огромность наказания дала мне понять, как страшны зло и грех. Душа моя, наконец, пробудилась и ожила, я воспрял духом, укрепился в вере, любви и доверии к Богу, у Которого только и мог искать спасения от всего этого. И потому я еще настойчивей желал креститься.
После проповеди об аде я подошел к отцу Муру и сказал, что надеюсь, что он окрестит меня поскорее. Он рассмеялся, и сказал, что осталось уже недолго. Это было в начале ноября.
Между тем, в глубине моего сознания уже зарождалась другая мысль – смутное желание стать священником. Я старался держать ее отдельно от мысли о своем обращении, и делал все возможное, чтобы она оставалась в тени. Я не открыл ее ни отцу Форду, ни отцу Муру главным образом потому, что это означало бы признать, что я воспринимаю ее серьезнее, чем мне хотелось бы. Для меня это было почти равносильно первому шагу к поступлению в семинарию.
Но вот что странно: во мне также жило полуосознанное убеждение, что есть один человек, с которым я должен посоветоваться о том, становиться ли мне священником, прежде чем идти с этим вопросом в дом настоятеля. Этот человек – мирянин, к тому же я никогда его не видел. Тем более странно, что я вдруг вспомнил о нем, как будто только он мог дать мне разумный совет. Именно у него я впервые всерьез спросил совета, хотя, конечно, прежде чем прийти к нему, не раз обсуждал этот вопрос с друзьями.
Этим человеком был Дэниэл Уолш. Я много слышал о нем от Лэкса и Герди, который прослушал его лекции о Фоме Аквинском в магистратуре по философии. Теперь, когда начался новый учебный год, я сосредоточил внимание на этом курсе. Он не был связан с подготовкой к защите в январе. К этому времени она, как и вся моя университетская карьера, стала казаться мне малозначительной по сравнению с тем, что я переживал.
Я записался на курс, и Дэн Уолш стал еще одним человеком, промыслительно повлиявшим на мое призвание. Именно он указал мне путь туда, где я сейчас нахожусь.
Когда я писал о Колумбии и ее профессорах, я не думал о Дэне Уолше, и он действительно не входил в штат университета. Он преподавал в Колледже Святого Сердца в Манхэттенвилле, и приходил в нам два раза в неделю читать лекции о св. Фоме и Дунсе Скоте. Его класс был небольшим и с академической точки зрения мало что значил. Это был дополнительный рекомендательный курс, он считался факультативным и лежал в стороне от широкой и шумной магистрали прагматизма, ведущей меж усеянных искусственными цветами склонов к вратам отчаяния.
В облике Уолша не было ничего от надменной самоуверенности обычного профессора: он не нуждался в этих искусственных доспехах, скрывающих некомпетентность. Как и Марк Ван Дорен, он не прятался за уловки и пустословие, не старался блистать красноречием. С улыбчивой простотой он держался в тени твердой и мощной мысли св. Фомы. Если он и позволял себе явить на лекциях ораторский блеск, то это было отражением его источника, Ангельского Доктора
[323].
Дэн Уолш был когда-то студентом, а потом коллегой Жильсона, и хорошо знал последнего, равно как и Маритена. Позднее он представил меня Маритену в Католическом книжном клубе, где этот благочестивейший философ делал доклад о «Католическом действии»
[324]. Я обменялся всего несколькими обычными словами с Маритеном, но этот кроткий сутулящийся француз с шапкой седеющих волос оставил впечатление огромной доброты, простоты и праведности. И этого достаточно: не нужно даже говорить с ним. Я отошел, ощутив утешение оттого, что на свете есть такой человек, и уверенность, что он как-то помянет меня в своих молитвах.