Книга Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана…, страница 101. Автор книги Олег Михайлов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана…»

Cтраница 101

Среди разных тем, которые поочередно занимали Бунина, в это время наблюдалось и некоторое общее стремление. Бунинский талант искал чего-то объемлющего, целого. Это началось вскоре после того, как прошел у него первый момент раздражения и написались все выступления, речи и полурассказы, полустатьи, которыми он отозвался на события, занесшие его к иным берегам. Дальше, чем чаще, чем подробней стал возвращаться в его короткие рассказы образ России, которую он знал и теперь заново передумывал, тем больше была заметна их близость, тяготение друг к другу. Порой это были целые серии, состоявшие из рассказов-зарисовок, законченных, казалось бы, и в то же время открытых, указывающих куда-то дальше («Русак», «В саду», «Подснежник» и т. д.), – как эскизные листы из одного и того же альбома; иногда что-нибудь покрупнее, уже как готовый фрагмент, какой-то угол картины, которую предстоит написать («Далекое»), – но так или иначе это целое все настойчивее напрашивалось, обозначалось.

Где-то внутри его уже готовилась и выступала вперед «Жизнь Арсеньева», огромное полотно, запечатлевшее старую Россию.

Монолог о России

1

Замысел «Жизни Арсеньева» жил в нем давно, просился наружу, в неопределенных, но вполне угадываемых мечтаниях, связанных не только с тем, чтобы высказать свое святая святых, но и найти новую форму, вернее, уйти от всякой привычной литературной формы (о чем он твердил настойчиво, посвятил даже этому специальный рассказ – «Книга»). И конечно, все о том же, о будущей чаемой книге его жизни, – запись уже далекого 1921 года:

«Все дни, как и раньше часто и особенно эти последние проклятые годы, м‹ожет› б‹ыть›, уже погубившие меня, – мучение, порою отчаяние – бесплодные поиски в воображении, попытки выдумать рассказ, – хотя зачем это? – и попытки пренебречь этим, а сделать что-то новое, давным-давно желанное и ни на что не хватает смелости, что ли, умения, силы, а м‹ожет› б‹ыть›, и законных оснований? – начать книгу, о которой мечтал Флобер. «Книгу ни о чем», без всякой внешней связи, где бы излить свою душу, рассказать свою жизнь, то, что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть».

Такую книгу Бунин теперь пишет. Хотя, впрочем, вернее было бы сказать, что он писал ее всю жизнь, или, еще лучше, что это она писала его; то самое, о чем говорит Тициан Табидзе:

Не я пишу стихи,
Они, как повесть, пишут
Меня…

Бунин рассказывает о своей жизни, детстве, юности, молодости, но поэтически преображает все, воплощая в вещество искусства. Так повествует о себе Шуберт в «Неоконченной симфонии» или в Шестой симфонии Чайковский.

2

Жизнь в маленьком прованском городке Грассе, куда с 1923 года каждой весной приезжали Бунины, текла внешне размеренно – в напряженной работе на даче «Бельведер». Бунин заканчивал четвертую книгу «Жизни Арсеньева», иногда диктовал куски молодой писательнице Галине Кузнецовой; Вера Николаевна перепечатывала написанное от руки. В свободное время Бунин вел свою «студию» с молодыми литераторами – Николаем Рощиным (впоследствии вернувшимся на родину), Леонидом Зуровым или Галиной Кузнецовой, читая и слушая их опыты, часто жестко критикуя. Они проходили под его руководством своеобразную школу мастерства, участвовали в литературных спорах, обсуждали написанное или прочитанное. С ними делился Бунин излюбленными идеями, которым не изменял за всю свою долгую жизнь, – о смысле бытия, о русском народе, о нетленных ценностях отечественной классики, которыми он мерил литературу современную.

В свои шестьдесят лет Бунин оставался бодрым, остроумным, стройным и красивым человеком. С возрастом он стал красивее и как бы породистее. Седина шла ему, шло и то, что он сбрил бороду и усы. Появилось в его облике что-то величавое, римски-сенаторское, усиливавшееся с течением дальнейших лет.

О «грасской» поре в жизни Бунина Б. К. Зайцев вспоминал: «Я его знал с 1902 года. Целая жизнь, и его, и моя.

Всегда он мне «нравился». С самых юных лет, когда я был начинающим писателем, а он уже известным, он мне именно нравился «бессмысленно» и бездумно: как нравится лицо, закат, запах леса. Кончая жизнь и о нем думая, нахожу, что относился к нему собственно как к явлению природы – стихии. В его облике, фигуре, движениях, манере говорить, неповторимой одаренности, всегда было для меня некое обаяние, внеразумное.

Первые встречи связаны с Москвой – молодой богемой левого литературного направления (сам он к ней не принадлежал, но бывал у нас). А с другой стороны, оба мы были членами вовсе противоположной «среды», кружка более взрослых писателей-реалистов.

«На половине странствия нашей жизни» ‹…› лет в тридцать пять был он изящен, тонок, горд, самоуверен. В большую публику не проходил. Горький, Андреев шумели, он – нет. Но прочная литературная оценка его росла. В 1910 году выбрали его и в Академию, по разряду «изящной словесности».

Война, годы предреволюционные и сама революция сильно нас разбросали. Только тут, в эмиграции, жизнь снова сблизила. Встречались постоянно и в Париже, но особенно остался в душе Грасс, милая вилла «Бельведер», скромная, с поразительным видом на Канн, море, горы Эстерель направо. Юг, солнце, свет, необъятная ширь, запах лаванды, тмина – порождение Прованса – и вообще дух поэзии, окружавший жизнь Ивана, Веры, молодых писателей-друзей, с ними живших (Л. Зуров, Галина Кузнецова).

По утрам трое мы строчили каждый свое в верхнем этаже, моя Вера с Верой Буниной (подруги с юношеских лет, еще в Москве) вели женские свои разговоры, а внизу в большом светлом кабинете Иван писал какую-нибудь «Жизнь Арсеньева» или «Цикады».

Весь в белом, тонкий, изящный, теперь уже много старше, чем в Москве во время «среды», но легкий и быстрый, как прежде, опять нравился как-то художнически – ну, вот, особое существо, даровитейшее в каждом слове, движении – путь характер нелегкий (не всем легкими быть, выдающимися же особенно), но какой-то человек-стихия. Все в нем земное, в некоем смысле языческое. Мережковский сказал о Толстом: «Тайновидец плоти» – верно. Бунин Толстого обожал. Ему правилась даже форма лба его. «Ты подумай, ведь как у зверя дуги надбровные…» В юности, как это ни странно, Иван был даже одно время «толстовцем» (о чем сам написал). С годами это ушло, преклонение же перед Толстым, толстовской зоркостью, изобразительностью осталось.

У самого Ивана внешней изобразительности чуть ли не больше, чем у Толстого. Почти звериный глаз, нюх, осязание. Не хочу сказать, что был для него закрыт высший мир – чувство Бога, вселенной, любви, смерти – он это все тоже чувствовал, особенно в расцветную свою полосу, и чувствовал с неким азиатско-буддийским оттенком. Будда был ему чем-то близок. Но вот чувство греха, виновности вполне отсутствовало. «Нет, дорогой мой, я никого не убивал, не крал ничего…» – не сомневаюсь, и никто его в этом не подозревал. В общем же «тайновидец плоти» был ему ближе Будды. А к концу жизни самая эта плоть, которая у него к старости и ослабела, существом его как раз завладела очень, стала как бы даже душить объятиями своими.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация