Книга Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана…, страница 2. Автор книги Олег Михайлов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Жизнь Бунина. Лишь слову жизнь дана…»

Cтраница 2

А когда опустились сумерки и потух золоченый купол маленькой одноглавой Свято-Успенской церкви (построенной по планам Альберта Бенуа – из славной художественной династии русской), на могилках десятками разноцветных огоньков затеплились электрические лампочки.

Я подобрал рядом с могилой Буниных и привез в Москву комочек земли – желтой, глинистой, горькой земли чужбины.

…Парижская квартира служила Бунину более тридцати лет. Но был у него во Франции и другой, тоже наемный дом…

Иван-царевич русской литературы

Дом в два этажа, типично провансальский, медленно ветшающий, с трещинами в желтых шероховатых стенах. Внизу – столовая и рабочий кабинет, вверху – спальня, комнаты для гостей, все скромное, бедно обставленное.

За столом худой пожилой человек: остроугольная, когда-то русо-каштановая, а теперь седая голова, бритое породистое лицо, выцветшие синие глаза. Он берет одну из ручек (на столе их много, у него страсть к ватермановским ручкам и золотым перьям), на лист ложатся горькие строки:

«И идут дни за днями, сменяется день ночью, ночь днем – и не оставляет тайная боль неуклонной потери их – неуклонной и бесплодной, ибо идут в бездействии, все только в ожидании действия и – чего-то еще… И идут дни и ночи, и эта боль, и все неопределенные чувства и мысли, и неопределенное сознание себя и всего окружающего и есть моя жизнь, не понимаемая мной».

Он встает, легкий, юношески стройный, подходит к окну. В тысячный раз глядит на черепичные крыши лежащего внизу Грасса, на зеленую одежду гор Эстереля и на голубую стену встающего на горизонте такого прекрасного и такого чужого Средиземного моря. Печаль по ушедшей весне жизни, печаль по оставленной навсегда России, по родному дому томит его.

«И вот дни и годы уже туманятся и сливаются в памяти, – многие дни и годы моих дальнейших скитаний, постепенно ставших для меня обычным существованием, определившимся неопределенностью его, узаконенной бездомностью, длящейся даже и доныне, когда надлежало бы мне иметь хоть какое-нибудь свое собственное и постоянное пристанище, на смену чужих стен, – теперь уже почти два десятилетия, французских, – мертвым языком говорящих о чьих-то неизвестных, инобытных жизнях, прожитых в них».

Он и в мыслях не допускает вернуться на родину, пока там правят большевики. О том, что происходит в России, он узнает только по французским и эмигрантским газетам…

Правда, были еще и случайные встречи. Как-то к нему на дачу заглянул знакомый с неким господином и дамой. Оказалось, что это голландский концессионер с женой, приехавшие прямо из Ленинграда. С заметным акцептом голландец воодушевленно рассказывал:

– О, у нас все кипит! Все строится. В сорок дней мы строим города на месте болота. Россия залита электрическим светом, в портах грузятся корабли, вывоз огромный, и как все приготовлено! Как доски распилены!..

Говорили о писателях. Бунин стал расспрашивать об Алексее Толстом и услышал, что тот отлично устроился, что у него своя дача, прекрасная обстановка и что Толстой жалеет здешних…

– А мы их жалеем, – сказал Бунин.

Но был потрясен; разволновались и все близкие. «У нас в Ленинграде», – они это услышали в первый раз.

А вскоре после того, в людном парижском кафе, за скромным обедом (деньги от Нобелевской премии 1933 года уже на исходе), он получил через гарсона записку: «Иван, я здесь, хочешь видеть меня? А. Толстой»…

И тотчас же в душе поднялись и давняя любовь, и нежность, и ревность, и неприязнь. Он видел в Алексее Толстом натуру столь же одаренную, сколь и легкомысленную, был убежден, что возвращение его на родину было продиктовано стремлением «хорошо жить», но как-то, прочтя «Петра Первого», пришел в совершенный восторг. Не долго думая сел за стол и послал на имя Толстого, в редакцию «Известий», открытку: «Алешка! Хоть ты и сволочь, мать твою (…), но талантливый писатель. Продолжай в том же духе». К таланту Толстого, к его «Петру» мысленно обращался не раз, говорил об этом со своей «музой» Галиной Кузнецовой, хотя и осуждал роман за «лубочность». Самого Петра видел мало, зато как описано окружение! Прекрасен Меншиков и тонка и нежна прелестная Анна Моне. «Все-таки это остатки какой-то богатырской Руси, – говорил он Кузнецовой о Толстом. – Он ведь сам глубоко русский человек, в нем все это сидит. И, кроме того, большая способность ассимиляции с той средой, в которой он в данное время находится. Вот писал он свой холопский 1918 год, и на время писания был против белых генералов. У него такая натура…»

Все это вспомнилось мгновенно, Бунин встал и направился в ту сторону, которую указал ему гарсон. Толстой тоже уже шел ему навстречу. И зорким своим, беспощадным к себе и другим, писательским взглядом Бунин сразу успел подметить: не тот Алехан, Алешка, что пятнадцать лет назад. Вся крупная фигура Толстого похудела, волосы поредели, большие роговые очки заменили пенсне. Как только они сошлись, Толстой тотчас закрякал своим столь знакомым смешком.

– Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика? – спросил он, вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, и с такой же откровенностью, той же скороговоркой продолжал, пока усаживались за столик: – Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать: до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили! Ты и представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…

Он перебил, шутя:

– Как же это – с колоколами? Ведь они у вас запрещены.

Толстой забормотал сердито, но с горячей сердечностью:

– Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил! Ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что же, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей Нобелевской премии?

Он поспешил тогда переменить разговор.

Да, трудно жить в эмигрантской неустроенности, бедности. Но самое тяжкое – остаться без родины. Жить только писанием, творчеством? Даже для него, мученика, подвижника литературы, это трагически тяжело. Снова чертит перо знаки на листе, сплетаются буквы в слова, слова в строчки, несущие его боль, его муку:

«Две трети всех сил своей жизни я убил на этот будто бы необходимый для меня труд. Но жил все-таки не затем, чтобы только писать. Хотел славы, похвал, даже посмертной памяти (что уже бессмысленнее всего). Но всегда содрогался от мысли о том, что вот будут после моей смерти (без меня) сохнуть на полках библиотек мои книжки, от представления о моем бюсте на могиле под кладбищенской сенью или в каком-нибудь городском сквере, где в летнее предвечернее время с идиотским визгом будут носиться друг за другом вокруг него, вечно немого, неподвижного, тонконогие мещанские дети. На постаменте: «такому-то», а к чему все это? Кто об этом «таком-то» думает? Ниже две даты: год рождения, год смерти, с чертой между ними, и вот эта-то черта, ровно ничего не говорящая, и есть вся никому не ведомая жизнь «такого-то»… как тот или иной лик или след легендарных времен, какой-то незапамятной жизни со всеми ее первобытными (на взгляд нашедшего) людьми, одеждами, обычаями, жилищами, утварью – и вечной, вовеки одинаковой любовью мужчины и женщины, ребенка и матери, вечными печалями и радостями человека, тайной его рождения, существования и смерти»…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация